Во имя жизни (Из записок военного врача)
Шрифт:
Бурденко молча наблюдал эту сцену, потом подошел к сестре и, ласково похлопав ее по плечу, сказал:
— Умница! Хвалю. Настоящая сестра! Видно, что с душой работаешь! Корми, корми!
Эта сцена несколько успокоила Бурденко. Дурное настроение его стало рассеиваться. В следующем вагоне он потребовал лестницу и полез смотреть лежащих на третьей полке. Туда клали преимущественно раненых с повреждениями кистей, стоп, пальцев рук, ног. Он осматривал, расспрашивал, когда ранили, и раненые сами писали свои ответы.
Убежденный, что Бурденко остался доволен
Вагон действительно был хорош. Сверкающие белизной эмали стены, операционный стол с подъемниками для изменения положения тела, заготовленный впрок стерильный материал в никелированных боксах, инструментарий — все сияло.
— Великолепно, прекрасно! — весело сказал Бурденко. — Отрадно видеть, но еще приятнее знать, что есть человек, умеющий пользоваться этим великолепием.
Улыбка медленно сползла с сияющего лица начальника поезда.
— Вы кто по специальности? — спросил его Бурденко. — Ах, педиатр! Ну вот, я так и думал. А ваш помощник кто? Стоматолог? Ну, это еще ничего. Куда ж; это годится, товарищи? — обратился он к начальнику управления госпиталями. Поезд везет полтысячи раненых и не обеспечен хирургом. А если что случится в дороге?
Начальник поезда в ответ только пробормотал:
— Поезд прибудет на место через семь — восемь часов.
— Операционная ваша, наверно, потому и хороша, что работать в ней некому. Напоминает она магазин, музей, не хватает только надписи: «Руками не трогать!». — И глаза Бурденко снова сверкнули гневом. — Сколько бы поезд ни находился в пути, он должен иметь опытного хирурга!
Вернулся Шур и доложил Бурденко, что раненому, которого он приказал снять, перелили кровь и сейчас он чувствует себя значительно лучше.
— Это, несомненно, трудный случай. Вы сортировочный госпиталь, а отправляете от себя таких раненых. Непростительно! Пока вы не организуете проверки всех без исключения отправляемых в тыл, вы будете всегда иметь миллион хлопот, сотни печальных случаев, десятки смертей в поездах. Куда это годится, что раненых прямо с машин грузят в вагоны? Кто их проверил перед посадкой? Где их проверяли? Где ваше эвакуационное отделение, в котором вы собираете раненых заблаговременно? Где все это у вас? Ничего нет, а потому и просчеты. Вы что кончали? — обратился он к начальнику управления.
— Военно-медицинскую академию.
— А вы, а вы? — обратился он к нам с Шуром. — Институты! Ну, им хоть простительно, их не обучали организации военно-медицинской службы, а вы, старый капрал, о чем тут думали?
— Исправим, товарищ корврач, — ответил начальник управления.
— Исправите, но какой ценой? В каждом госпитале должно быть эвакуационное отделение. Если раненых проверят перед погрузкой в вагоны, все будет иначе. Нет помещений — используйте палатки! — сурово закончил Николай Нилыч.
— Мы пытаемся разрешить этот вопрос именно так, как вы говорите, — написал я в его блокноте, — но палатки здесь не годятся, в них мы будем нести большие потери. Вместо палаток и навесов
Осмотрев готовые землянки, Бурденко одобрил их устройство и заговорил с Шуром, проявив живейший интерес к его соображениям об осложнениях при черепных ранениях, о доставке в таких случаях из дивизий на самолетах прямо к нам.
Увидев, что возле машин началась какая-то суетня и раненые разбегаются, Бурденко спросил: — Что-нибудь случилось? — В его голосе послышалось недовольство, что не дают закончить интересный и нужный разговор.
— Налет авиации.
— Ну и что же из этого? Мы врачи, пусть себе стреляют, а мы будем заниматься своим делом.
Все гудело от разрывов, а Бурденко, как ни в чем не бывало, собирался смотреть операционный корпус. Напрасно мы попытались его отговорить. Близко разорвалась бомба, за ней другая. Я с размаху втолкнул Нилыча в первый попавшийся блиндаж. В нем уже битком набилось народу. Темно, слышится тяжелое дыхание. Со свежего воздуха в землянке, насыщенной запахом махорки, сырой земли и человеческого пота, трудно дышать. Чудовищный удар сотрясает землю… Мрак давит, хочется выбежать наверх, а не сидеть в темноте, мучительно выжидая конца бомбежки.
Кто-то выползает наружу и радостным голосом сообщает, что сбит вражеский самолет, а остальные обратились в бегство. После долгого сидения на корточках в блиндаже мы выходим, не чувствуя ног. Щурим глаза и долго не можем раскрыть их.
Бурденко останавливается у зенитной батареи, подходит к одному орудию. Командир батареи спрыгивает со снарядного ящика, подбегает к нам.
— Батарея, смирно! Товарищ корврач, батарея старшего лейтенанта Тимофеева сбила один самолет типа «Юнкерс», потерь не имеет! — громко рапортует он.
— Вольно, вольно! — машет неловко Нилыч. Немного растерявшись, он пожимает лейтенанту руку и растроганно говорит: — Пожалуйста, отдыхайте. Спасибо вам.
Потом несколько секунд идет молча.
Видели, какие у артиллеристов лица? Богатыри! Молодые все, смелые, здоровые, хоть картину с них пиши. Вот бы сюда наших баталистов!
Солнце уже садилось, а во дворе госпиталя бурлила жизнь; вереницей тянулись машины, на станции басисто перекликались паровозы.
В операционной Бурденко увидел хирурга Шлыкова, одного из своих учеников, мобилизованного в армию в первый день войны, и порывисто обнял его.
Вот где я наконец вас встретил, — сказал он, увлекая Шлыкова в сторону и не отпуская его от себя. — А мне говорили, что вы ранены и отправлены в тыл. Очень рад, очень рад, Саша, что мы встретились!
Шлыков не успевал отвечать на вопросы Бурденко, а тот, казалось, тут же хотел выжать из него все его соображения о медицине на войне, о кадрах врачей, о жизни и быте раненых…
Врач-умелец, коммунист Шлыков был подлинным новатором в хирургии. Он не представлял себя вне фронта во время войны. Перенеся инфаркт, будучи ранен и имея и формальное и моральное право вернуться в свой институт, он до конца войны оставался с нами.