Вокзал Виктория
Шрифт:
Верь в него или нет, а вечер катился к концу. Немировский ушел в келью, которую ему отвели на втором этаже. Полина выразительно взглянула на часы и на Чердынцева: ей было понятно, что зря он тратит время на охмурение девушки. Кажется, он и сам это понял, но все же предложил Зине проводить ее до дому. Согласилась ли она, Полина уже не узнала, так как вежливо, но твердо выставила обоих за порог.
К Немировскому она пришла ночью сама. Ни скрывать свою тягу к нему, ни размышлять, что лежит в основе этой тяги, Полина не видела смысла. За четыре года войны она спала
Дверь была не заперта. Можно было предположить, что это для того, чтобы она вошла без стука, но Полина поняла, что Немировский просто не придает значения мелким подробностям быта. Как бы там ни было, а дверь открылась сразу, и она вошла.
Занавески на окне не было, комната была залита лунным светом. Леонид поднялся с кровати и, подойдя к Полине, быстро притянул ее к себе. Они целовались долго и яростно, обоих снедало желание, и оба считали его драгоценным по общей причине: из всех оставшихся им чувств только оно было достаточно сильным, чтобы разрушить ту самую броню, мертвую броню одиночества, которой каждый из них был окружен.
«Он должен нравиться женщинам, – подумала Полина. – Очень сильно должен нравиться».
Ее не удивляло, что она думает об этом в ту минуту, когда Леонид кладет ее на кровать. Чувств у нее больше не было – тело и разум, вот из чего она теперь состояла. А Леонид отвечал устремлениям и того, и другого.
Кровать ходила под ними ходуном и громко скрипела, но Полине было на это наплевать. Она и стонов, и вскриков не сдерживала, и Леонид тоже. Может, их слышно было в соседних кельях, несмотря даже на мощные монастырские стены.
Из-за этих непрогреваемых стен в комнате было холодно. Наверное, в монастыре и должен был стоять такой холод в ноябрьские дни, это способствовало молитвам. Но то, что происходило между мужчиной и женщиной на кровати, молитвой уж точно не являлось. Безудержно, исступленно крушили они жизнью смерть, и раскатистый рокот, их общий крик, стал таким же последним ударом, как сплетенное содрогание их тел.
Полина обхватила Леонида сверху, упала на него, прижалась плечами и животом, сжала его бедра коленями и замерла в последних судорогах. Он бился под нею, из его губ вырывались какие-то бессвязные звуки, пальцы сжались на ее плечах так, что ей стало бы больно, если бы телесное удовольствие не было сильнее телесной же боли.
Наконец они замерли, застыли. Полина отстранилась от Леонида и легла рядом. Он не попытался обнять ее снова. Связь между ними и так не утратилась, просто теперь близость тел сменилась близостью разума.
– Не ожидал, что это здесь произойдет, – сказал он. – Я ведь в Киров наугад поехал. Куда глаза глядят. Всплыло в памяти – Вятка, Киров – даже не сразу догадался почему. Уже по дороге вспомнил: Зина ведь Филипьева отсюда родом.
– Я тоже – куда глаза глядят, – сказала Полина. – Не знаю, долго ли мне удастся здесь оставаться.
– Что значит удастся?
Полина замешкалась.
«Можно
И тут же она рассердилась на себя за то, что вообще об этом подумала. О чем она беспокоится? О разглашении государственной тайны? Да провались оно сквозь землю, это государство вместе со всеми своими проклятыми тайнами. Может, на чистой земле что-нибудь хорошее и прорастет.
– Я работала в Германии, Леня, – сказала Полина. – Не в разведке – я актриса, а на киностудии много не разведаешь, это же не военный штаб. Я была агентом влияния. Знаешь, что это такое?
– Не знаю, но понимаю.
То, что она сообщила, его не потрясло. Он не отшатнулся, не вздрогнул, не взглянул удивленно. Война, война. Она и Полину отучила удивляться чему бы то ни было.
И, ободренная его неудивлением, она рассказала ему все: как вернулась из Москвы в Берлин, то есть не прямо из Москвы, конечно, ведь уже шла война, поэтому ее отправили сначала в Италию, там она месяц жила под Флоренцией на пустой вилле Медичи, оттуда приехала в Германию и всему Берлину рассказывала потом, что ее полугодовое отсутствие объясняется бурным романом с потомком древнего рода знаменитых отравителей, ради которого она бросила все, прервала артистическую карьеру…
Обо всем она рассказала Леониду без жалости к себе, даже о том, ко скольким высокопоставленным немецким дипоматам и офицерам была благосклонна. И только о ребенке, оставшемся в Москве, не сказала ни слова, хотя именно он был единственным крючком, на который ее еще можно было поймать. Они и поймали – не на честолюбие уже, не на страсть к авантюрам, а только на обещание, что после войны отдадут ей дочь и отпустят восвояси, дадут возможность жить в Париже и не станут больше тревожить.
Про Париж она, впрочем, все же сказала.
– И ты в это веришь? – спросил Леонид. – Думаешь, они действительно дадут тебе уехать?
– Не знаю, – помолчав, ответила Полина. – Во всяком случае, я потребовала, чтобы они выполнили свое обещание. Очень резко потребовала. Сижу вот теперь в этой Вятке и жду, что они мне сообщат. А сколько буду ждать, не знаю. Поедем со мной, Леня, – помолчав, сказала она.
– В Париж?
– Сначала в Москву. Что бы со мной дальше ни случилось, а в Москве тебе лучше будет, чем здесь.
– Ты думаешь? – Он усмехнулся. – Да нет, лучше не будет. Больница и здесь есть, а большего мне не надо. Не вмещаю я в себя уже ничего, Полина. Ты и сама, наверное, почувствовала.
– Почувствовала. Но ведь и я такая же, Леня. Так что лучше нам с тобой все же держаться вместе.
– Не знаю.
Несмотря на этот безучастный ответ, в его голосе впервые за весь вечер – за все время, что Полина его знала, – прозвучали нотки жизни.
– Подумай, – сказала она. – Давай так договоримся: если я уеду в Москву и пойму, что тебе надо ко мне приехать, то дам тебе знать.
– Никогда не предполагал, что буду лежать в кровати с женщиной, от одного присутствия которой у меня пульс учащается, и заключать с ней при этом какие-то договоры.