Волчьи ямы (сборник)
Шрифт:
— Опомнись! Для чего ей это делать?
— А я почем знаю. Развращенное воображение. В чай, я уверен, мышьяк подсыпает.
— Зачем? Что ей за расчет? Ведь мышьяк денег стоит.
— Из подлости. А гувернантка — я знаю — она губит моих детей. Она их потихоньку учит курить, а старшенького подговаривала покуситься на мою жизнь.
— Для чего?! Что она после тебя, наследство получит, что ли?
— Садизм, матушка. Просто хочет насладиться моими предсмертными мучениями.
— Бог знает, что ты такое говоришь… — Заплакала жена. —
— Ничего я тебе на расходы не дам. Не заслужила, матушка! Как жена, ты ниже всякой критики.
— Алексаша!!
— Чего там «Алексаша!». Ты лучше расскажи, почему все наши дети на меня не похожи? Я все понимаю! Не будет им за это елки!!
— Какой позор! — воскликнула жена и, рыдая, выбежала из комнаты.
— А ловко я ее допек! — подумал немного прояснившийся Постулатов. — Теперь еще только выругать кухарку, перепороть детишек, — и все будет, как следует.
И заворочались во тьме тяжелые ленивые мысли:
— Жаль, что у меня детишки такие послушные — ни к чему не придерешься. Хорошо, если бы кто-нибудь разбил какую-нибудь вещь или насорил в комнате или нагрубил мне. В кого они только удались, паршивцы? У других, как у людей — ребенок и стакан разобьет, и кипятком из самовара руку обварит, и отца дураком обзовет, — а у меня… выродки какие-то. Вон у Кретюхиных сынишка в мать за обедом вилку бросил… Вот это — ребенок! Это темперамент! Да я бы из такого ребенка такой лучины нащипал бы, таких перьев надрал бы, что он потом за версту от меня удирал бы. Вот, что я с ним, подлецом, сделал бы. А от моих — ни шерсти, ни молока… Сидят у себя они в детской тихонько, смирненько, не попрыгают в гостиной, не посмеются.
Сердце его сжалось.
— А почему они не прыгают? Почему не смеются? Ребенок должен вести себя сообразно возрасту. А если он сидит тихо, значит, он паршивец, делает нечто, противное своему возрасту. А за это — драть! Неукоснительно — драть. Я им покажу, как серьезничать.
Он встал, сверкнул зелеными глазами и, крадучись, отправился в детскую.
А за окном ветер и метель вели себя ниже всякой критики..
— Вы чего тут сидите? — нахмурившись и обведя детей жестким взглядом, проворчал Постулатов.
— Мы ничего, папочка. Мы сидим тихо.
— Сидите тихо?!
Леденящий душу смех Постулатова прозвучал в детской, сливаясь с воем бури за окном.
— А разве дети должны сидеть тихо?! Детское это дело? Сейчас же, чтобы резвиться, прыгать и смеяться. Ну?!!
Детки заплакали.
— Простите, папочка… Мы больше никогда не будем…
— Что? Плакать? Немедленно же резвитесь, свиненки этакие! Ну, ты! Или смейся, или я с тебя три шкуры спущу. Я вам пропишу елку!..
Прижавшись друг к другу, забившись в угол, дети с ужасом глядели на искаженное лицо отца…
— Ах, так? Такое отношение? Не хотите веселиться?!
Столпившись в дверях, все домочадцы с ужасом взирали на разъяренного хозяина.
— Куда девался ремень? Агафья!
Не знаю, барин… я и то найти его не могу!.. Уж не в зеленом ли дедушкином сундуке?..
— Подальше, дьяволы, постарались засунуть. Прочь!! Я сам его найду!
И ринулся Постулатов в полутемный чулан, в котором стоял знаменитый дедушкин зеленый сундук.
В каждом благоустроенном семействе имеется какой-нибудь баул, сундук или просто коробка, в которую годами складывается всякая дрянь: сплющенная весенняя шляпка, два разрозненных тома «Нивы», испорченная мясорубка, засаленный галстук, бутылочки со старыми лекарствами, мужская сорочка с оторванными манжетами, пара граммофонных пластинок и изъеденная молью плюшевая кошка.
На письменных столах и туалетах тоже стоят маленькие коробочки, в которых годами копятся: шнурок от пенсне, полдесятка разнокалиберных пуговиц, поломанная запонка, английская булавка и позолоченная облезшая часовая цепочка.
Зеленый сундук Постулатовых отличался той же хаотичностью и разнообразием содержимого…
Лихорадочно рылся разъяренный Постулатов, отыскивая популярный в детской желтый кожаный ремень от саквояжа, рылся… как вдруг рука его наткнулась на что-то стеклянное.
— Дрянь какая-нибудь, пустая посуда, — подумал он и вытянул на свет Божий одну бутылку, другую… третью…
Оглядел их — и сердце его бешено заколотилось: в первых двух ярким топазом сверкнул французский коньяк, а в третьей тихо мелодично булькала при малейшем сотрясении настоящая смирновская водка.
— Чудеса… — проворчал он дрогнувшим голосом и закричал:
— Лизочка! Лиза! Иди сюда, голубушка. Вошла заплаканная жена.
— Лизочек, каким это образом в зеленом сундуке очутились коньяк и водка? Откуда это, милая?
Жена наморщила лоб.
— Действительно, как они попали в сундук? Ах, да! Это я весной засунула их сюда, перед Пасхой. Ты тогда купил больше, чем нужно. А я сунула сюда, подальше от тебя, да и забыла.
Постулатов подошел к жене, нагнулся близко к её лицу:
— А чьи это глазки?
— Лизины.
— А зачем они заплаканны?
— Потому, что один дурачок ее обидел.
— А если дурачок их поцелует — они будут веселее?
— Барин, — сказала, входя, Агафья. — Вот и ремень. Он за шкахвом был.
— Нацепи его себе на нос, — засмеялся Постулатов. — Послушай, Агафьюшка. Ты, кажется, гусей хорошо жаришь? Так вот изжарь к Рождеству. Потом я давно хотел спросить: что ты такое кладешь в пирожки с ливером, что они так вкусно пахнут? Молодец ты у меня, Агафьище, замечательная баба! Можешь взять для своего мужа мой старый синий пиджак… Я его носить не буду.