Волчий паспорт
Шрифт:
Его временно спасло только то, что он стал памятником.
Но сейчас быть памятником стало опасно.
Скромно-Элегантный Демократ, пытаясь придать видимость респектабельности предстоящему действу, что-то говорил, увещевая разбушевавшуюся толпу, но его мало кто слушал.
Я не испытывал никакой жалости к Железному Феликсу, но инерция разрушительства, которой была заряжена толпа, меня пугала. Это разрушительство могло обратиться на что угодно. Я помнил, как на похоронах Сталина осатанелая толпа прорывалась к его гробу сквозь квартиры и в одной из них раздавила ребенка, ползавшего по полу.
В эту ночь на площади Дзержинского я видел не прекрасные лица тех людей, кто живым кольцом прикрывал Белый дом (эти
Они сбегались со всех сторон с мстительно раздувающимися ноздрями и остервенело торжествующими, нездорово поблескивающими зрачками, увеличенными наркоманией разрушительства. Кто-то требовал не демонтировать памятник, а взорвать его динамитом. Раздавались призывы немедленно идти на штурм здания КГБ, откуда, чуть оттянув занавески, трусливо выглядывали одним глазком смертельно перепуганные майоры и генералы пронины.
Внутри толпы в разных концах площади одновременно витийствовали несколько ораторов, с опьяняющей безнаказанностью давая выход всему, что накопилось в них за годы цензуры, психушек, диссидентских процессов. Однако и сам протест против уродств и нетерпимости был уродливым, нетерпимым.
Эпоха оказалась матерью уродов из рассказа Мопассана, беременной со зловещим умыслом – продажи детей в шуты, циничной матерью-чудовищем, которая или перетягивала младенцев во чреве ремнями, либо помещала их после родов в особые формы, причудливо искривляющие кости. Обоюдная нравственная искалеченность подавляющих и подавляемых и предопределила будущую трагедию антикоммунистической революции.
Прежние подавляющие оказались неспособными сохранить несвободу, а бывшие подавляемые не сумели сохранить свободу в чистоте, загрязнив ее мстительностью и отсутствием культуры и элементарного вкуса.
В толпе неподалеку от меня судорожно дергался истощенный истерическим комплексом неполноценности, весь искривленный человечек, захлебываясь от ненависти, видимо, ко всем знаменитым людям, которая у него фонтанировала, словно гной, изо рта, ноздрей и ушей:
– Пора скинуть с пьедесталов не только политических, но и литературных подхалимов, чекистов, стукачей, начиная с Пушкина! Да-да, с Пушкина, господа! Хватит идеализировать наши памятники! Кто, как не Пушкин, бегал к шефу жандармов Бенкендорфу, клянча, чтобы тот заступился за него перед царем?! А Горький, прославлявший Беломорканал, построенный на костях заключенных? А о Маяковском нечего и говорить – он сам был чекистом!
Седой сутулый человек со сплошным рядом стальных зубов не выдержал и заговорил, произнося слова тихо, но внятно:
– Все это неправда. Пушкин ходил к шефу жандармов только для того, чтобы пробить сквозь цензуру «Бориса Годунова»… А скольких людей Горький спас во время революции… Я был заключенным на Соловках, когда туда приехал Горький. Нас помыли, подстригли, приодели, дали в руки свежие газеты. В виде протеста мы перевернули газеты вверх ногами. Горький понял, что мы хотели этим сказать. Он подошел ко мне и перевернул газету. Глаза его были полны слез. Я уверен в том, что Горький поехал на Беломорканал, только чтобы Сталин его выпустил, а за границей рассказал бы всему миру правду о лагерях. Но Сталин разгадал Горького, и его убили, да и Маяковский не палач, а жертва… Как вам только не стыдно!..
Но в этот момент искривленный человечек узнал меня и триумфально застонал от сладкой возможности публично оскорбить кого-нибудь живого, а не только мертвого.
– Да это же Евтушенко! Посмотрите, это он собственной персоной, наверно, только из Америки, такой доступный, без многочисленных
Я ничего, кажется, не почувствовал, кроме смертельной усталости. Мне даже не было больно. Все это я уже слышал. Я просто повернулся и ушел.
Не зная, что такое свобода, мы сражались за нее, как за нашу русскую интеллигентскую Дульсинею. Никогда не видя ее лица наяву, а лишь в наших социальных снах, мы думали, что оно прекрасно. Но у свободы множество не только лиц, но и морд, и некоторые из них невыносимо отвратительны. Одна из этих морд свободы – это свобода оскорблений.
Я вспомнил, как в брежневские времена С. Н. Лапин, председатель Гостелерадио, коллекционировавший дома именно ту литературу, которую беспощадно вытравлял, однажды почти завизжал после моей телевизионной лекции о поэзии декабристов: «Да что вы так упоенно повторяете слово „свобода“, как глухарь на току, когда к нему подкрадывается охотник? Сами себе погибель кликаете? Да если дать черни свободу, она рано или поздно начнет топтать тех, кто ей эту свободу дал! И вас в том числе, голубчик. Ненавижу само слово „свобода“… Ваше сладкое слово „свобода“ пахнет кровью…»
Неглупый был человек, хотя и реакционер.
Я вспомнил, как на этой площади я был председателем митинга на торжественном открытии мемориального камня, посвященного жертвам войны с собственным народом. Валун был привезен с Соловецких островов, с территории первого концентрационного лагеря в истории Европы, открытого по личной инициативе Ленина, что тщательно скрывалось в течение многих лет Институтом Политической Косметики, работавшим под псевдонимом Института марксизма-ленинизма. Кто знает, может быть, на этом валуне когда-то сиживал отец Флоренский или, тогда еще совсем молодой, будущий академик Лихачев?
Утром в день открытия мемориального камня мне впервые лично позвонил новый председатель КГБ по кличке Керубино, впоследствии ставший одной из главных фигур путча.
– Мы знаем, что вы председательствуете сегодня на митинге напротив нашего здания, – сказал он несколько нервно, хотя и стараясь это скрыть. – Наши сотрудники хотели бы тоже возложить на мемориальный камень венки от КГБ в память погибших в те годы чекистов. У вас нет возражений?
– Нет, – ответил я.
– Но могут быть эксцессы… – добавил он. – Я надеюсь, что это не будет митингом ненависти. Мы ведь все-таки не возражали против установления мемориального камня по соседству с нами.
– Открытие задумано как реквием, а не как митинг ненависти, – ответил я.
Однако все произошло по-другому, несмотря на церковные хоругви и освящение камня. Рядом с иконами несли совершенно неподходящие к этому событию политические вульгарные карикатуры, плоские издевательские лозунги. Реквиема не получилось. Никто даже не вспомнил имен погибших диссидентов, имен Сахарова и Солженицына, без которых этот памятник здесь бы не стоял. Почти все выступления были превращены в злобный диалог с КГБ, в безопасные при данной ситуации угрожающие махания кулаками в сторону занавешенных окон. Кто знает, не пришла ли идея путча тем, кто выглядывал из-за этих занавесок, именно во время таких бесконечных угроз? А еще я был в ужасе оттого, как недостойно, распихивая активистов «Мемориала», на деревянный помост лезли совсем незапланированные, так называемые прогрессивные ораторы, у которых за душой ничего не было, кроме выплесков самоутверждающейся злобы. Неужели человечество в порочном круге, из которого нет выхода?