Волгины
Шрифт:
Всюду желтел свежий песок, все лоснилось краской, блестело: крыши зданий, стрелочные фонари, дверные ручки, рамы окон. Запах олифы и лака был разлит всюду.
Путевые бригады во главе со Шматковым укладывали последние брусья, свинчивали гулкие звенья рельсов. Пронзительно жужжали автоматические сверла, нестерпимо яркие молнии электросварки вспыхивали там и сям в тени переплетов фермы, оглушительно били молоты…
Знакомая веселящая лихорадка кипучего труда держала все время Алексея в нервном напряжении. До десяти утра он успел объехать
В десять часов Алексея вызвал к телефону первый секретарь областного комитета партии Кирилл Петрович.
— Ты почему же, Волгин, молчишь, что завтра открываешь дорогу? — послышался в трубке медлительный, всегда ровный бас первого секретаря. — Ты, как член обкома, обязан…
— Сейчас хотел звонить, Кирилл Петрович… Только что вернулся с объезда… — волнуясь, ответил Алексей. — Могу сообщить твердо: завтра в десять ноль-ноль первый поезд в составе десяти вагонов прибудет на станцию Вороничи…
— Ну, спасибо, брат. Спасибо тебе и коллективу… — Голос Кирилла Петровича звучал растроганно. — Ты можешь сейчас приехать ко мне?
— Сейчас, к сожалению, не могу, — ответил Алексей.
— Ну, ладно. Кончай. Завтра, значит, в Вороничах митинг. Будет народ с окрестных сел… Нарком уже знает?
— Конечно, знает. Тут корреспондент «Гудка» сидит, с нас глаз не спускает. Уже сообщил, наверное… А я докладывать буду вечером.
— Вот Москве сюрприз. Большая радость для нашей области, очень большая… — Было слышно, как Кирилл Петрович шумно дышал, — Еще раз спасибо тебе, Волгин, от всей области…
— Не за что, Кирилл Петрович… Людям спасибо.
Алексей повесил трубку. С лица его не сходила блуждающая скупая улыбка. В распахнутое окно кабинета врывался птичий щебет. Теплый пахучий ветерок колыхал полуспущенную штору.
Алексей позвонил секретарю партийного комитета.
— Товарищ Голохвостов, зайди ко мне, пожалуйста, — попросил он, и когда в кабинет вошел полный бледнолицый человек с лысой круглой головой на короткой шее и серыми утомленными глазами, одетый в полотняные штаны и вышитую украинскую косоворотку, сказал: — Садись, Василь Фомич. Составим текст телеграммы для Москвы об окончании строительства.
— Не рано? — спросил Голохвостов, усаживаясь в кожаное кресло. — Утром бы и составили и подписали.
— Заметь, Василь Фомич. Сейчас я опять еду на линию и до ночи там буду. Телеграмма должна быть послана вечером.
— Нет, нет… Давай утром… Я, знаешь, смотрю на вещи трезво. Когда поезд пройдет через мост, тогда и телеграмму можно написать, — заупрямился было секретарь партийного комитета, но, заметив, как сердито сдвигаются брови Алексея, торопливо добавил: — Ладно, ладно… Я не возражаю. Ты, как мальчик, Волгин… Право. Дети иногда так говорят: «А я хочу, чтобы уже завтра было».
— Да, я хочу этого. И не верю тебе, что ты не хочешь того же самого, — сказал Алексей, с сожалением глядя на Голохвостова.
— Уже хочу… Не расстраивайся, пожалуйста, — устало улыбнулся Голохвостов. — Ты же знаешь: я человек точный, аккуратный, забегать вперед не люблю. И всегда против преждевременной шумихи. Мало ли что может случиться. А тебе бы поэтом быть, а не инженером, Прохорович. Все ты видишь в преувеличенно ярком освещении. Но это не так уже плохо. Ведь ты стоишь на земле твердо…
Когда телеграмма была подписана, Алексей, потирая руки, сказал:
— Согласись, Фомич: приятное это дело рапортовать об окончании такого большого строительства. Порадуем мы завтра утречком Москву, как ты думаешь?
— Да… — задумчиво протянул Голохвостов. — Радость народа — наша радость.
Глаза Алексея возбужденно светились. Он встал из-за стола, взволнованно прошелся по кабинету, добавил:
— Тут самый какой ни есть сухой человек почувствует себя поэтом. Ты прав, Фомич…
— Да, радость будет немалая, — повторил Голохвостов. — Большое мы дело сделали. Я представляю себе, сколько будет народу на митинге…
За два с лишним месяца Кето успела отвыкнуть от работы в школе, и теперь, чувствуя желание снова взяться за нее, она в то же время испытывала какую-то тяжесть, связывающую ее мысли и намерения. Домашний мир, в котором главное место занимал теперь ребенок, с каждым часом все глубже втягивал ее в заботы, отвлекал от прежних интересов, казавшихся еще недавно единственными.
В последние дни, противясь этому, Кето все чаще присаживалась к письменному столу, начинала перебирать свои записи, перечитывать заложенные еще две недели назад страницы книг, но мысли плохо сосредоточивались на прочитанном.
В субботу пришла подруга, учительница Ксения, недавно вернувшаяся из Барановичей, и Кето, как никогда, обрадовалась ей. Говорили о школе, о каникулах, о новом учебном годе. С Ксенией и Стасей Кето обсудила распорядок «крестин», как все они в шутку называли завтрашнее торжество по случаю рождения сына. Потом Ксения и Стася отправились в город за покупками, а Кето вернулась в спальню, склонилась над колыбелью, задумалась…
«Все теперь для него, во всем будет он, — думала она, — а так как я не могу оставить его ради работы, то нужно, чтобы работа была тем же, что и он, чтобы она доставляла мне такую же радость…»
Она всматривалась в прозрачно-белое личико сына в сшитом ею самой кружевном чепчике, старалась уловить его неслышное дыхание.
В полумраке спальни с плотно занавешенным окном она различала полуоткрытый, как у птенца, рот, крошечную родинку у левого виска.
Лешка запыхтел, заплакал. Кето взяла его на руки, вышла на веранду и, откинув шаль, дала ему грудь.