Волшебник
Шрифт:
Прежде всего охватила яростная досада: значит, план провалился, это близкое, теплое, ночное отнято у него, и когда она явится, вызванная телеграммой, то, конечно, вместе с той выдрой и мужем выдры, которые и вселятся на недельку. Но именно потому, что первое его движение было таким, силой этого близорукого порыва образовалась пустота, ибо не могла же досада на (случайно помешавшую) смерть сразу перейти в благодарность за неё (основному року). Пустота между тем заполнялась предварительным серо-человечьим содержанием — сидя на скамье в больничном саду, успокаиваясь, готовясь к различным хлопотам, связанным с техникой похоронного движения, он с приличной печалью пересматривал в мыслях то, что видел только что воочию: отполированный лоб, прозрачные крылья ноздрей с жемчужиной сбоку, эбеновый крест — всю эту ювелирную работу смерти — между прочим презрительно дунул на хирургию и стал думать о том, что всё-таки ей было здорово хорошо под его опекой, что он походя дал ей настоящее счастье, скрасившее последние месяцы её прозябания, а отсюда уже был естественен переход к признанию за умницей судьбой прекрасного поведения и к первому сладкому содроганию крови: бирюк надевал чепец. [17]
17
…бирюк надевал чепец. — Бирюк (волк-одиночка) — очередная аллюзия на сказку о Красной Шапочке (у
Он ожидал, что они приедут на другой день к завтраку — и действительно — звонок… но приятельница покойной особы стояла на пороге одна (протягивая костлявые руки и недобросовестно пользуясь сильным насморком для нужд наглядного соболезнования): ни муж, ни «сиротка», оба лежавшие с гриппом, не могли приехать. Его разочарование сгладилось мыслью, что так правильно — не надо портить: присутствие девочки в этом сочетании траурных помех было бы столь же мучительно, как был её приезд на свадьбу, и гораздо разумнее в течение ближайших дней покончить со всеми формальностями и основательно подготовить отчетливый прыжок в полную безопасность. Раздражало только, что «оба»: связь болезни (словно в одной постели), связь заразы (может быть, этот пошляк, поднимаясь за ней по крутой лестнице, любил лапать за голые ляжки). Изображая совершенное оцепенение — что было проще всего, как знают и уголовные, — он сидел одеревеневшим вдовцом, опустив увеличившиеся руки, чуть шевеля губами в ответ на совет облегчить запор горя слезами, и смотрел туманным глазом, как она сморкается (тройственный союз — это лучше), и когда, рассеянно, но жадно занимаясь ветчиной, она говорила такие вещи, как «По крайней мере, не долго страдала» или «Слава Богу, что в беспамятстве», сгущенно подразумевая, что страдания и сон суть естественный удел человека и что у червей добрые личики, а что главное плавание на спине происходит в блаженной стратосфере, он едва не ответил ей, что сама по себе смерть всегда была и будет похабной дурой, да вовремя сообразил, что его утешительница может неприятно усомниться в его способности дать отроковице религиозно-нравственное воспитание.
На похоронах народу было совсем мало (но почему-то явился один из его прежних полуприятелей — золотых дел мастер с женой), и потом, в обратном автомобиле, полная дама (бывшая также на его шутовской свадьбе) говорила ему, участливо, но и внушительно (он сидел, головы не поднимая — голова от езды колебалась), что теперь-то по крайней мере ненормальное положение ребёнка должно измениться (приятельница бывшей особы притворилась, что смотрит на улицу) и что в отеческой заботе он непременно найдёт должное утешение, [18] а другая (бесконечно отдаленная родственница покойной) вмешалась и сказала: «Девчоночка-то прехорошенькая! Придётся вам смотреть в оба — и так уже не по летам крупненькая, а годика через три так и будут липнуть молодые люди — забот не оберётесь», — и он про себя хохотал, хохотал на пуховиках счастья.
18
…в отеческой заботе он непременно найдёт должное утешение… — Рекомендуя «Волшебника» для издания А. Кагану, Набоков назвал его «рассказом в стиле Боккаччо и Аретино». В 1537 г. один из учеников поэта Пьетро Аретино (1492–1556) женился на четырнадцатилетней девушке. Цитируем по источнику, который, в принципе, мог быть известен Набокову: «В своём доме, куда привез её муж, Аретино принял её как дочь, и отношения его к ней сначала были чисто отеческие. Но муж скоро бросил Пьерину. Она стала изливать свое горе Аретино и его привязанность к ней стала иною. Потом они сблизились… Болезнь [Пьерины] разыгралась, и тринадцать месяцев этот человек, которого принято считать вульгарным развратником, изображал из себя самую нежную, самую заботливую сиделку. Выздоровев, Пьерина сбежала с каким-то юным ловеласом» (А. Дживелегов. «Очерки итальянского возрождения. Кастильоне. Аретино. Челлини». М.: Федерация, 1929. С. 120. Курсив наш. — Ю. Л.).
Накануне, в ответ на новую телеграмму («Беспокоюсь как здоровье целую» — причем этот вписанный в бланк поцелуй был уже первым настоящим) пришло сообщение, что у обоих жар спал, и перед отъездом восвояси всё ещё сморкавшаяся женщина спросила, показывая шкатулку, может ли она взять это для девочки (какие-то материнские мелочи заветной давности), а затем поинтересовалась, как и что будет дальше. Только тогда, крайне замедленным голосом, точно каждый слог был преодолением скорбной немоты, с паузами и без всякого выражения он ей доложил, как и что будет, поблагодарил за годовой присмотр и предупредил, что ровно через две недели он заедет за дочерью (так и вымолвил), чтобы взять её с собой на юг, а оттуда, вероятно, за границу. «Да, это мудро, — ответила та с облегчением (слегка разбавленным, будем надеяться, мыслью, что последнее время она на питомице, вероятно, подрабатывала). — Поезжайте, рассейтесь, ничто так не врачует горя».
Эти две недели были нужны ему для устройства своих дел — с таким расчетом, чтобы по крайней мере год не думать о них, — а там будет видно. Пришлось продать кое-что из собственных экземпляров. А укладываясь, он случайно нашел в столе некогда подобранную монету (между прочим, оказавшуюся фальшивой) и усмехнулся: талисман уже отслужил.
Когда он сел в поезд, послезавтрашний адрес всё ещё был как берег в тумане зноя, предварительный символ будущей анонимности; он всего лишь наметил, где, по пути на этот мерцающий юг, заночуют, но не считал нужным предрешать дальнейшее новоселье. Всё равно где — место украсит босая ножка; всё равно куда — только бы унести — и потеряться в лазури. Грифы столбов пролетали со спазмами гортанной музыки. Дрожь в перегородках вагона была как треск мощно топорщившихся крыл. Будем жить далеко, то на холмах, то у моря, в оранжерейном тепле, где обыкновение дикарской оголенности установится само собой, совсем одни (без прислуги!), не видаясь ни с кем, вдвоём в вечной детской, что уже окончательно добьет стыдливость; при этом — постоянное веселье, шалости, утренние поцелуи, возня на общей постели, большая губка, плачущая над четырьмя плечами, прыщущая от смеха между четырех ног, — и он думал, блаженствуя на внутреннем припеке, о сладком союзе умышленного и случайного, о её эдемских открытиях, о том, сколь естественными и зараз особыми, нашенскими ей будут вблизи казаться смешные приметы разнополых тел — меж тем как дифференциалы изысканнейшей страсти долго останутся для неё лишь азбукой невинных нежностей; её будут тешить только картинки (ручной великан, сказочный лес, мешок с кладом) да забавные последствия любознательных прикосновений к игрушке со знакомым, никогда не скучным фокусом. Он был убежден, что пока новизна довлеет себе и ещё не озирается, будет легко при помощи прозвищ и шуток, утверждающих бесцельную
Система подъемных мостов хороша до тех пор, покамест цветущая пропасть сама не дотянет крепкой молодой ветви до светлицы; но именно потому, что в первые, скажем, два года пленнице будет неведома временно вредная для неё связь между куклой в руках и одышкой пуппенмейстера, между сливой во рту и восторгом далекого дерева, придется быть сугубо осторожным, не отпускать её никуда одну, почаще менять местожительство (идеал — миниатюрная вилла в слепом саду), зорко смотреть за тем, чтобы не было у неё ни знакомств с другими детьми, ни случая разговориться с фруктовщицей или поденщицей — ибо мало ли какой вольный эльф может слететь с уст волшебной невинности — и какое чудовище чужой слух понесет к мудрецам для рассмотра и обсуждения. А вместе с тем, в чём упрекнуть волшебника? Он знал, что найдет в ней достаточно утех, чтобы не расколдовать её слишком рано, ничего в ней не отличать слишком явным вниманием неги; играя в прогулку капуцина, не слишком упираться в иной тупичок; он знал, что не посягнет на её девственность в самом тесном и розовом смысле слова, пока эволюция ласк не перейдет незаметной ступени — дотерпит до того утра, когда она сама, ещё смеясь, прислушается к собственной отзывчивости и, уже молча, потребует совместных поисков струны. [19]
19
…потребует совместных поисков струны. — В «Войне и мире» Л. Толстого Денисов «пел сочиненное им стихотворение „Волшебница“», к которому он пытался подобрать музыку: «Волшебница, скажи, какая сила / Влечет меня к покинутым струнам; / Какой огонь ты в сердце заронила, / Какой восторг разлился по перстам!» (Т. 2. Ч. 1, XV). Последние две строки предвосхищают начало «Лолиты» — «свет моей жизни, огонь моих чресел».
Воображая дальнейшие годы, он всё видел её подростком: таков был плотский постулат; зато, ловя себя на этой предпосылке, он понимал без труда, что если мыслимое течение времени и противоречит сейчас бессрочной основе чувств, то постепенность очередных очарований послужит естественным продолжением договора со счастьем, принявшим в расчет и гибкость живой любви; что на свете этого счастья, как бы она ни повзрослела — в семнадцать лет, в двадцать, — её сегодняшний образ всегда будет сквозить в её метаморфозах, питая их прозрачные слои своим внутренним ключом; и что именно это позволит ему, без урона или утраты, насладиться чистым уровнем каждой из её перемен. Она же сама, уточнившись и удлинившись в женщину, уже никогда не будет вольна отделить в сознании и памяти своё развитие от развития любви, воспоминания детства от воспоминаний мужской невинности — вследствие чего прошлое, настоящее, будущее представятся ей единым сиянием, источник коего, как и её самое, излучил он, живородящий любовник.
Так они будут жить — и смеяться, и читать книги, и дивиться светящимся мухам, и говорить о цветущей темнице мира, и он будет рассказывать, и она будет слушать, маленькая Корделия, и море поблизости будет дышать под луной [20] — и чрезвычайно медленно, сначала всей чуткостью губ, затем всей их тяжестью, вплотную, всё глубже, только так, в первый раз, в твоё воспаленное сердце, так, пробиваясь, так, погружаясь, между его тающих краев…
Дама, сидящая напротив, почему-то вдруг поднялась и перешла в другое отделение; он посмотрел на пустые свои часики — теперь уже скоро, — и вот он уже поднимался вдоль белой стены, увенчанной ослепительными осколками; летало множество ласточек — а встретившая его на крыльце приятельница покойной особы объяснила ему присутствие груды золы и обугленных бревен в углу сада тем, что ночью случился пожар — пожарные не сразу справились с летящим пламенем, сломали молодую яблоню, и, конечно, никто не выспался. В это время вышла она, в тёмном вязаном платье (в такую жару!), с блестящим кожаным пояском и цепочкой на шее, в длинных черных чулках, бледненькая, и в самую первую минуту ему показалось, что она слегка подурнела, стала курносее и голенастее, — и хмуро, быстро, с одним только чувством острой нежности к её трауру, он взял её за плечо и поцеловал в тёплые волосы. «Все могло вспыхнуть», — воскликнула она, подняв розово-озаренное лицо с тенью листьев на лбу и тараща глаза, прозрачно-жидко колеблемые отражением солнца и сада.
20
Так они будут жить — и смеяться, и читать книги, и дивиться светящимся мухам, и говорить о цветущей темнице мира, и он будет рассказывать, и она будет слушать, маленькая Корделия, и море поблизости будет дышать под луной… — Игра с шекспировскими подтекстами. В «Короле Лире» (акт V, cц. III. Перевод Б. Пастернака) отец обращается к Корделии:
Пускай нас отведут скорей в темницу. Там мы, как птицы в клетке, будем петь. Ты станешь под моё благословенье, Я на колени стану пред тобой, Моля прощенья. Так вдвоём и будем Жить, радоваться, песни распевать, И сказки сказывать, и любоваться Порханьем пёстрокрылых мотыльков… Мы в каменной тюрьме переживём Все лжеученья, всех великих мира, Все смены их, прилив их и отлив.Она, довольная, держала его под руку, пока входили в дом следом за громко говорившей хозяйкой — и естественность уже улетучилась, он уже неловко сгибал свою-не-свою руку — и на пороге гостиной, в которой гремели вошедший вперед монолог и раскрываемые ставни, он руку высвободил и, в виде рассеянной ласки (а в действительности весь на мгновение уйдя в крепкое с ямкой осязание), слегка похлопал её по бедру — беги, дескать — и вот уже садился, пристраивал трость, закуривал, искал пепельницу, что-то отвечал — преисполненный дикого ликования.
От чайку он отказался, объяснив, что сейчас появится заказанный на вокзале автомобиль, что туда уже погружены его чемоданы (эта подробность, как бывает во сне, имела какой-то мелькающий смысл) и что «Покатим с тобой к морю!» — почти выкрикнул он по направлению к девочке, которая, оборотясь на ходу, чуть не упала с треском через табурет, но мгновенно выправила молодое равновесие, повернулась и села, покрыв табурет опавшей юбкой. «Что?» — спросила она, отведя волосы и косясь на хозяйку (табурет уже раз был сломан). Он повторил. Она радостно подняла брови — не думала, что случится именно так, и сегодня же. «Я-то надеялась, — солгала хозяйка, — что вы у нас переночуете». — «О нет, — крикнула девочка, шаркающим скольжением подлетая к нему, и продолжала неожиданной скороговоркой: — А как вы считаете, я скоро научусь плавать — одна моя подруга говорит, что можно сразу, то есть нужно сперва только научиться не бояться — а это берет месяц…» — но хозяйка уже толкала её в локоть, чтобы она доложила с Марией то, что приготовлено слева в шкафу.