Воля к жизни
Шрифт:
— Скажите, товарищи, долго ли так будет? Долго ли нам воевать одним? — говорит с возмущением Зелик Абрамович. — И это называется союзники! Сколько еще можно ждать? Я вам скажу — они откроют второй фронт тогда, когда настанет время делить трофеи…
— Сталин сказал, что второй фронт — это мы, партизаны, — замечает Шевченко.
— Но чего ждут их руководители? — продолжает с негодованием Зелик Абрамович. — Ведь не все же там коммерсанты? Я читал речи Рузвельта, по-моему, он порядочный человек.
— Может быть, он и порядочный человек, но он капитан, а
Свентинкий обычно не участвует в наших ночных разговорах. Даже радио он ходит слушать не каждый вечер. Он сильно устает и рано ложится спать. В самом деле, несколько десятков больных в день — нагрузка непривычная для него. Хороший ходок, он жалуется на боль в ногах и в руках. Он как-то вянет, становится малоразговорчивым, ходит небритый, незастегнутый, все чаще говорит о еде, но теряет аппетит. Пища ему кажется однообразной и невкусной…
— У меня была Тарасовна — старуха, если бы вы только знали, как она готовила соусы из почек, рыбу фаршированную, слоеные пирожки!.. Впрочем, все это теперь ни к чему, — со вздохом вспоминает Свентинкий.
Однажды в темную ночь сижу и слушаю, как шумит лес. Вчера ночью волки украли с воза Георгия Ивановича двух овец. Но легкое потрескивание в чаще уже не кажется страшным, как в первые дни. И мрак не смущает— все на свете может войти в привычку. В темном лесу, постоянно окруженные жестоким врагом, люди ходят, будто в своей квартире. Вот сейчас кто-то идет ко мне. Свентицкий. Почему он не спит так поздно? Сегодня его вызывали в штаб. Что там ему сказали такого, что он ночью не спит? Старик садится на скамью рядом со мной.
— Не спится, Леонид Станиславович?
— Да, не спится. Скверно на душе. Получил сегодня неприятную записку от знакомого из Ковеля. Немцы узнали, что я работаю у партизан. Как они могли это узнать? Забрали все, что было в моей квартире, арестовали Тарасовну.
— А ваши родные?
— У меня не осталось родных. Был брат, он умер у них в концентрационном лагере. Был я когда-то женат, но детей нет. Мне ничего не жалко сейчас, только книги. У меня была прекрасная библиотека…
— А ваши друзья, знакомые, не пострадают они? Больные, которых вы лечили?
— Кого мне вспоминать? У меня был не так давно больной, нельзя сказать чтобы богатый человек, так, среднего достатка, домовладелец, торговец. Заболел раком пищевода Ездил со своей болезнью в Белосток, в Варшаву, к знаменитым профессорам. Они ему говорили: болезнь сложная, приезжайте еще через некоторое время, понаблюдаем. Вытянули из него кучу денег. Наконец это ему надоело. Ослабел, есть почти не мог. Распорядился, кроме меня и сиделки, никого к нему не допускать. У него была комната с узкой дверью, он перебрался туда с расчетом — в эту дверь гроб не пройдет. В последние недели жизни требовал от сиделки, чтобы она днем и ночью держала его за палец. Дом у него был хороший, он жалел, что дом остается чужим людям, и с трудом, с великим трудом садился в своей комнате на кровати и плевал на стены Мне плохо,
Свентицкий вздохнул, поежился и продолжал:
— А коллеги-врачи? Вы не можете этого понять, у вас, в Советском Союзе, врачей не хватает. А у нас на каждое вакантное место было пять — шесть, иногда и десять кандидатов. Представляете себе борьбу за существование? Во всем Ковеле, кроме брата, был только один человек, с которым я мог говорить более или менее откровенно.
Через несколько дней после этой беседы со Свентицким меня вызвали в первом часу ночи к командиру. Я уже засыпал. Встаю, поспешно одеваюсь, пробираюсь ощупью среди деревьев. В палатке Федорова музыка, смех, горят свечи. Палатка замаскирована сверху и с боков огромными кусками коры берез и лиственницы. Вижу Федорова, Дружинина, еще несколько человек.
— Садитесь, Тимофей Константинович. Что будете есть? Вареники? Картоплю?
Федоров наливает мне полкружки крепчайшего самогона.
— Не много будет, Алексей Федорович?
— Ничего. Я отвечаю. Знаете такую песню: «По пыльной дороге телега несется»? Нет? Ну, давайте украинскую… «В конци гребли шумлять вербы, що я насадыла»…
Под аккомпанемент баяна и скрипки мы поем, шутим, выпиваем, закусываем. Замечаю, что, подливая мне, Федоров и Дружинин только пригубливают свои чашки.
— Э, Алексей Федорович, это не честно!..
А до вас?.. Вы ж только пришли, а Сколько мы тут до вас сидели?
«…А за нею козаченько веде коней напувать».
Так проходит полчаса. Вдруг Федоров, наклонив ко мне разгоряченное, смеющееся лицо с блестящими глазами, спрашивает:
— Тимофей Константинович, а как складываются у вас отношения со Свентицким. Не кажется ли вам, что вы держитесь с ним чересчур официально? Я не хочу сказать, что вы обижаете или затираете его, но не кажется ли вам, что вы держитесь с ним слишком сухо, натянуто?..
— Алексей Федорович, я не люблю и не умею дипломатничать!
— Зачем дипломатничать? Это ни к чему. Я также враг дипломатничанья. Считаю, что душевный, сердечный подход к человеку — это прежде всего. Вы и не дипломатничайте, а прямо, открыто подойдите к нему, отрешившись от личных антипатий. Широко, по-партийному подойдите к нему. Западный интеллигент, на пушечный выстрел далекий от коммунизма, добросовестно работает с нами… Это требует большого мужества. Ему гораздо больше приходится преодолевать в себе, чем нам с вами.
— Конечно, он чудак! — смеется Федоров. — До вашего приезда часто приходил ко мне в палатку, рассказывал, как обидели его немцы, как он ездил до войны по западным столицам, несколько раз похвастался тем, что видел самого датского короля, игравшего в теннис! Это ему глубоко запало в душу, ему кажется, что он при крупном событии присутствовал — датского короля видел. Надо, чтобы человеку было куда пойти, с кем-то поделиться.
— Он похож на великовозрастного гимназиста, — сдержанно усмехаясь, говорит Дружинин.