Восемь белых ночей
Шрифт:
– На основании?.. – продолжала она, не выпуская воображаемого секундомера.
– На основании амфибалентности.
– Совершенно верно, на основании амфибалентности. В качестве утешительного приза в студии подготовили этот набор закусок вот на этой тарелке, каковые закуски мы предлагаем упомянутому гостю употребить немедленно, прежде чем ведущая упомянутого шоу стрескает их все до последней.
Я робко протянул два пальца к тарелке.
– Вот эти лучше всех, они без честнока. Мы ненавидим честнок.
– Правда?
– Всею душой.
Не было смысла признаваться, что я, как и все любители петь в душе, приверженец чеснока.
– Тогда
Она указала на крошечный кусочек мясного желе, над которым гривой причесанного морского конька возвышался зубчатый лист.
– Прошу съесть… изысканно!
– В смысле?
– В смысле, если уж есть что-то такое, то обязательно в ступоре и благоговении.
Почему мне казалось, что каждое ее обращенное ко мне слово – это завуалированная, не до конца завуалированная отсылка к ней, к нам?
– И кто это такие? – осведомился я, указывая на квадратные составляющие композиции Пауля Клее.
– Мы не спрашиваем, мы протягиваем руку и берем.
Рот у нее был набит, она медленно жевала, давая понять, что наслаждается каждым кусочком. Ну и странный же человек. Неужели она окажется очередной из тех женщин, которые не могут не напоминать всем и каждому, что они – этакие чувственные торнадо и сдерживают их лишь нестрогие правила приличий, принятые в коктейльный час?
– Манкевич, – прошептала она через минуту.
– Манкевич, – эхом откликнулся я, как будто в слове этом содержался тайный смысл, решительно мне недоступный, но в котором я прозревал синоним к «утонченно».
В первый миг мне показалось, что она говорит о ком-то в этой комнате. Или про закуску, а я просто неправильно расслышал название? Или это мантра, произносимая в момент наслаждения? Манкевич.
– Qui est Mankiewicz?[6]
– Манкевич это приготовил.
– Какая-то не японская фамилия.
– А это не японское.
Настал черед миниатюрного биточка – его, предупредила она, нужно крайне аккуратно обмакнуть в крошечную лужицу очень острого сенегальского соуса на тарелке.
– Чтобы только след остался, не больше.
– Обожаю специи.
– Обожает специи.
Я хотел было опустить биточек в рот, но она попросила подождать.
Неужели меня заставят совершать один из тех замысловатых ритуалов, которым привержены люди, недавно вернувшиеся из экзотических стран, – и любят навешивать их на озадаченных сотрапезников?
– Предупреждаю: соус действительно очень острый.
– А ты откуда знаешь?
– Да уж знаю.
Мне понравилась эта перекличка наших слов – не только самих слов, но и интонаций, как будто, обменявшись этими парными репликами, мы втянулись в некое магнитное поле, где нужно лишь одно: не противиться. Этот короткий диалог навел меня на мысль о руке, которая поглаживает мягкий ворс на чужом бархатном рукаве, взад-вперед, по шерсти, против шерсти, по шерсти, против шерсти – как будто бессмысленные реплики, которыми мы обменялись, были всего лишь случайными предметами, подобранными небрежно, перекинутыми из руки в руку, от одного к другому – и значение имели лишь факт передачи и жест, взято – принято, а не слова, не вещи, только взаимосвязь.
– Манкевич, – повторил я, будто бы произнося тост в его честь и салютуя биточком – точно это было темное заклинание, способное отогнать зло. Вспомнились глубоководные ныряльщики, которые сидят на борту лодки и шепчут мантру из одного слова, прежде чем вскинуть оба больших пальца и уйти в воду – вперед головой, вверх ластами.
– Манкевич, – прошептала она, прикидываясь посмурневшей.
Я не сразу сообразил, что нужно было внять ее предостережению, потому что по коже внезапно распространился огонь – сперва загорелся череп, потом жар пополз по загривку. Слезы навернулись на глаза, и прежде, чем я успел придумать, что
Клара смотрела на меня в смятении – будто я грохнулся в обморок и понемногу очухивался. Протянула мне кусочек хлеба, который – я только сейчас сообразил – заранее положила на тарелку, чтобы я закусил переперченный биточек. Мне вдруг захотелось, чтобы и ее рот тоже горел тем же огнем. Хотелось, чтобы и она почувствовала то же смятение, потрясение, наготу, чтобы я не один испытывал эти ощущения, ведь если бы у обоих у нас во рту бушевал пожар и слезы струились по лицу, нам удалось бы еще немного сблизиться – без слов, без подколок, без тирад – только два рта, горящих как один, слившихся в любовном экстазе раньше, чем наши тела.
Но она просто сидела, подавшись в мою сторону, спокойная, собранная, возможно с улыбкой, точно сиделка, которая наклоняется над раненым бойцом, чтобы влажной губкой вытереть пот с его лица. Я подумал, что боец может потянуться и взять ее руку, а потом – ведь он потерял так много крови – открыть сердце человеку, который в иных обстоятельствах даже не сказал бы ему, который час. Тревожилась ли она? Или выжидала, пока мне полегчает и можно будет надо мной поиздеваться: предупреждала же, а он разве слушал – он разве слушал? Коснись моего лица губами, Клара, коснись меня своими губами, насмешливыми, язвительными губами, коснись меня большим пальцем, Клара, впейся мне в рот и вытяни оттуда пламя, пальцем и языком.
Усугублял ситуацию стыд. Чем я могу рассеять этот позор – тем, что я всего лишь терзающаяся человеческая плоть? Я попытался утешиться, изобретая в голове утешительные банальности – что ты и есть твое тело, что твое тело знает тебя лучше тебя самого, что выставить все напоказ честнее, чем застилать завесой из слов, что все это – обращение к самой сути. Только не было сил в это поверить.
А может, все оказалось сложнее, чем я думал. Дело в том, что какая-то часть моей души упивалась возможностью показать ей, из чего я свинчен и как легко эту конструкцию разобрать, – трепетная радость от того, что я полностью обнажил перед ней свою сущность, раскрылся, точно учебник анатомии, где один за другим поднимаешь покровы кальки, чтобы разглядеть цвет пожара в моих внутренностях и тихой истерики, свернувшейся клубком возле известных стыдных органов, удовольствие от моего стыда, мелкого, нелепого, перепуганного стыда – стыда, который надеваешь как маску, изо всех сил убеждаешь себя в его реальности и даже пытаешься превозмочь, хотя на самом деле оставил его, как на нудистском пляже, в шкафчике гардероба вместе с бумажником и часами.