Восемь белых ночей
Шрифт:
Тут я и бросил вскользь эту фразу про фильмы Ромера. Я произнес ее, чтобы заполнить молчание, но в результате разговор принял неожиданный оборот. Ее импульсивная трактовка, безжалостно-откровенная, лишь обнажила то, куда он соскальзывает. Не спим вместе – вот оно, непроговоренное условие. После него все скособочилось, сдулось. Я попытался спасти лицо.
– Надуманным мне кажется то, что у Ромера любовь иногда – всего лишь алиби, удобная метафора, а что до собственно любви, его персонажи, по сути, ей не доверяют и уж всяко в нее не верят, не чувствуют ее – включая и режиссера, и даже зрителей, хотя все мы старательно стучимся в двери любви, потому что за пределами любви непонятно, что нам с собой делать. За пределами любви – значит снаружи, на холоде.
Она немного подумала. Опять надо мной посмеется?
–
– Ну, в той или иной степени. При этом все стучимся в дверь.
– Даже если любовь – это алиби… метафора?
Все-таки смеется.
– Не знаю. Кто-то стучит в дверь. Кто-то – в стену. А некоторые лишь легонько постукивают по дверце, которая кажется им черным ходом, – хотя с другой стороны и не доносится никаких характерных звуков.
– А ты сейчас постукиваешь?
– Постукиваю ли я? Хороший вопрос. Не знаю, может, и да.
– И как там с характерными звуками?
– Пока не слышно, а слышно, что там залегли на дно.
– Это не легонькое постукивание. – Она смущенно рассмеялась.
Я в итоге рассмеялся тоже. На миг мне показалось, что мне бросили упрек за это «залегли на дно», направленное против нее. Я пытался придумать извинение, когда вдруг понял, что она просто стерла насмешкой реплику, которая мне казалась ловкой и тонкой.
– Окопы покинуты, земля выжжена, все – пустота, я тебе, кажется, уже говорила.
Что в ее взгляде – упрек? Или извинение? И почему она не отводит глаз?
Чтобы не покраснеть, я в итоге выдавил из себя:
– Вот я смотрю на тебя, Клара, и не знаю, стоит ли тебе сказать, что мне нравится разглядывать тебя, как вот сейчас, или лучше об этом промолчать, не сказать ни слова, свернуться в клубок в этом аскетическом молчании.
– Только ополоумевшая женщина не позволила бы тебе продолжить.
– Только вконец ополоумевший мужчина не попросил бы тебя его остановить.
– Это Ромер говорит или ты?
– Бог ведает. Я разглядываю тебя, и сердце колотится, а ты в ответ разглядываешь меня, и я думаю одно: окопы покинуты, земля выжжена, пусть остается пустота и – следите за знаками дорожного движения.
Она попыталась перебить меня движением руки. Я тут же осекся.
– Нет, продолжай.
Просто изумительная женщина.
– Теперь я чувствую себя уличным музыкантом.
– Ладно тебе. Обалденно одухотворенный миг Вишнукришну-Виндалу мы на сегодня уже проехали.
Она встала, вынула из кошелька долларовую купюру, подошла к музыкальному автомату и без запинки нажала несколько клавиш – явно «ее» песня. Я думал, что она вернется к столу и допьет виски, но она осталась стоять у автомата, будто рассматривая список песен. Я встал и подошел к ней. Зазвучала музыка, оказалось – танго.
Пылкие слова песни окутали меня чарами с первой же секунды. Они выпрастывались из тишины позднего вечера в почти пустом баре, точно шерстяное одеяло, которое достают из бельевого шкафа в холодную ночь, когда слышны лишь стук градин и дребезг оконных рам. Клара знала слова, и я не успел предвосхитить, что сейчас будет, не успел воспротивиться или даже сделать вид, что противлюсь, а меня уже просили повести ее в танце, который я едва-едва помнил с первых курсов. Мы танцевали возле музыкального автомата, в каких-то трех метрах от входа в бар, танцевали куда медленнее, чем положено танцевать танго, но какая разница, вот оно – музыкальный автомат, мы, лица редких прохожих на тротуаре, которые случайно заглядывали в заиндевелые окна, мы танцевали, как на картине Хоппера, под зеленой рекламой пива «Хайнекен», а два-три еще не ушедших официанта деловито наполняли бутылки кетчупом: нам казалось, что мы танцуем безупречно, нам казалось, что мы в раю, нам казалось, что за три секунды танго сблизило нас сильнее, чем все слова, которыми мы перебрасывались начиная с 19:10. А потом это случилось. Музыка смолкла, секунду мы постояли, и – не забирая своей руки из моей, почти в шутку – или действительно в шутку? – она произнесла: «Perdoname»[16] и тут же запела по-испански, пела для меня, без сопровождения, голосом, который переворачивал мне все нутро, а она смотрела на меня, как это делают певцы, если сумели напрочь вас ошарашить, вы стоите, беспомощный и обнаженный, есть у вас лишь ваше потрясенное «я» и слезы, струящиеся по щекам. Она
– Не надо, прошу тебя, не надо, – прошептала она, а потом, передумав, возвратилась к «Perdoname», к своей песне. – Perdoname, – выговаривала она, —
Si el miedo robo mi ilusion
Viniste a mi
No supe amar
Y solo queda esta cancion[17].
Я знал, что никогда этого не забуду. Это история мужчины, который, испытывая страх перед любовью, решил «защитить свое сердце». «Ты пришла ко мне, но я не умел любить, все, что мне осталось, – эта песня», – говорит он. Обращалась ли Клара ко мне – или это лишь совпадение? Есть у меня Уден Дола, спрашивает? Кто такой Уден Дола? «Один доллар! Да ну тебя!» – Притворная досада. Я вытащил купюру и смотрел, как она нажимает на те же кнопки.
– Еще раз, – сказала она.
Со мной она танцует или нет?
Со мной.
Почему в ней нет ничего, что мне бы не нравилось?
– Хорошо, что я не в твоем духе, а ты не в моем, – сказала она, когда после второго танца мы снова сели.
Этот маневр вызвал у меня смех.
– Ладно, переживу. Пусть в этом будет мой ад. – Я попытался воспроизвести ее вчерашние слова.
Я помог ей надеть пальто. Потом она обернулась, обматывая голову платком, – и на краткое мгновение все наши слова вдруг обрели смысл. Она поколебалась.
– Так ты не намерен меня слушать, да?
«Что именно слушать?» – собирался я сказать, снова прикинувшись, что не понял намека, – мне страшно было признать, что мы с ней постоянно, постоянно на одной волне. Или можно было сказать: «Сама знаешь, что не могу и не буду».
Но вместо этого я произнес слова, настолько не похожие на мою обычную речь, что они меня одновременно испугали и заворожили, как будто вместо привычной одежды я напялил военную форму с саблей, звездами, медалями и эполетами, но при этом остался без сапог и подштанников. Мне понравилась эта непохожесть, зародилась надежда, что это состояние непохожести – не эфемерное посещение бала-маскарада, не однодневная экскурсия в неведомый край, который исчезнет сразу после окончания срока действия моего билета, а некое странствие, от которого я воздерживался всю жизнь, но вот время пришло. Быть непохожим означало быть собой. Правда, я пока толком не знал, как это делается. Может, именно поэтому я с ней так косноязычен: часть моей души все еще отыскивает среди беспорядочных порывов, грубостей и всяческих несуразиц этого неведомого нового персонажа, который так долго дожидался подходящего часа и вот впервые в жизни рискнул выйти на сцену. Часть моей души пока еще была с ним незнакома, не знала, можно ли ему доверять. Я все еще оценивал его на предмет размера, как новую пару обуви – хорошая, но пока непонятно, пойдет ли ко всему остальному. Может, я заново учился ходить – учился быть человеком? А кем же я тогда был все это время – манекеном? Недочеловеком?
Я не в первую секунду осознал, что боюсь и еще одной вещи: не только того, что постепенно сживусь с этим новым собой, привяжусь к нему всем сердцем, буду все чаще и чаще давать ему потачку и с ним вместе открою всякие новые миры, но и того, что я обнаружу: он способен существовать только в ее присутствии, она и только она способна его выманить, а сам я – как дух без хозяина, который лезет обратно в тысячелетнее заточение и вынужден долго-долго ждать возможности выбраться и посмотреть на свет дня – когда следующий подходящий человек выйдет из-за рождественской елки и сообщит, что его имя – Клара. Я не хотел к нему привязаться, а потом выяснить, что жить ему не дольше Золушкиной кареты. Я напоминал себе человека, который не знает французского языка, но вдруг однажды вечером в присутствии француженки начинает на нем говорить с отменным красноречием – чтобы обнаружить, что утром она вернулась к себе домой, а в ее отсутствие он больше не произнесет по-французски ни слова.