Восемь минут тревоги (сборник)
Шрифт:
Аусма остановилась. Ее трясло, лоб покрылся липкой испариной. Ныло все тело, налитое усталостью. Она хотела ненадолго присесть, чтобы собраться с духом, на ощупь поискала место посуше, но тут же ноги подломились, тело обмякло, и она ударилась головой о дерево. Аусма охнула. С саднящей болью к ней опять вернулось прозрение, ясно увиделись и раскоряченная ольха, о которую пришелся удар, и — в стороне — неподвижный светлячок, ласково зеленеющий на косом обломке пня, и тусклый клок ночного неба, полыньей открывшийся меж сомкнутых мрачных крон; остро
Она провела здесь, наверно, вечность, когда в лицо вдруг ударил тонкий, пронзительный луч фонарика. Она открыла глаза, но тут же сощурила их от слепящего света. Чей-то голос повелительно сказал:
— Встать!
Другой голос, уже мягче, добавил:
— Вставай, мать, ступай покуда с нами…
Она устало оперлась на ольху, цепляясь за ее ствол руками, с трудом выпрямилась и покорно шагнула на зов. Все, чем она жила весь этот бесконечно долгий день, о чем думала с сожалением и грустью, на что надеялась, в потемках блуждая по лесу, — уместилось в узком желтом клинышке, освещавшем путь. Близкое тепло, обжитое человеческое жилье обещал ей подрагивающий, жидкий пучок, скользивший под ногами Аусмы, и она ступала по нему торопливо, не поднимая глаз, словно боялась, что внезапно он пропадет, исчезнет.
Рукам в широких рукавах мужнина пиджака было холодно, кожа покрылась мурашками, от которых все тело пробирал озноб, но Аусма брела, стиснув зубы, не жалуясь. Теперь она знала: ее выведут точно к месту.
Люди позади нее тоже шагали молча, только сучья трещали под ногами да хлюпала вода, и если бы не луч фонарика, выхватывающий несколько метров лесного прогала, она бы подумала, что рядом никого нет, что ночная встреча привиделась, как мимолетно привиделись ратушная площадь, поле цветущих подсолнухов и пятилетняя дочь.
Вдруг особенно резко пахнуло холодком — Аусма почувствовала это горящим от ссадин лбом. Тонко, раздражающе потянуло дымком от далекого, пока невидимого костра. Навстречу кто-то вышел из темноты — под грузным шагом громко хрустнула ветка.
— Ты, Янис? — окликнул третий, невидимый.
— Угу, — негромко буркнул провожатый, положив Аусме руку на плечо. — Серый вернулся?
— Спит, — ответил тот же голос. — Умаялся. Кто это с тобой?
— Не знаю. Подобрали на топи.
— Добро. Ведите.
Аусму ввели в землянку, усадили на топчан. Один из тех двоих, что привели ее сюда, пояснил человеку, сидевшему за самодельным столом:
— Вот, подобрали. Не то больная, не то заблудилась.
Человек шевельнулся на табурете, отрывисто спросил:
— С ней никого не было?
— Никого.
Провожатые вышли — за ними тяжко хлопнул сырой брезентовый полог, прикрывавший вход. Сидящий за столом долго, с пристальным интересом разглядывал женщину, потом без церемоний спросил:
— Кто вы и что делали ночью в лесу?
Она сначала
— Серый? — удивился мужчина, держа на отлете снимок короткими пальцами с квадратными ногтями. — Откуда это у вас и кто вы?
Она не ответила, оглянулась на вход, словно ждала, что тот, кого называли Серым, ее муж, вот-вот появится здесь — так же деловито и неожиданно, как появлялся дома.
Задавший вопрос наклонился к часовому у входа и что-то сказал ему, в то же время пристально наблюдая за Аусмой. Часовой поправил на плечах гремучую накидку и вышел. Щурясь от неровного пламени коптилки, человек за столом переводил глаза с Аусмы на фото и снова смотрел на Аусму. Изредка он вздыхал, унимая кашель, и тогда из груди его вырывались хриплые булькающие звуки простуженного нутра.
От долгого пути, от тепла и ожидания Аусму безудержно клонило ко сну, голова гудела. Но она крепилась, напряженно прислушиваясь к малейшему шороху за пологом.
И все же появление Солтаса она не заметила. Он вырос в землянке как-то вдруг, в сапогах с налипшей грязью, с рубцом на щеке после сна, решительный, — и прежний, знакомый, и как будто немного другой. Аусма узнала его сразу, хотя с тех пор как он покинул дом, у него отросла густая рыжеватая борода, скрывшая треть лица.
Она доверчиво, как дитя, потянулась к нему навстречу, припала к груди, да так и замерла, забыв обо всем на свете. Уголки ее губ опустились в скорбной улыбке, голова поникла и со стороны казалась безвольной, чересчур старческой, хотя самой Аусме было чуть больше пятидесяти.
Солтас гладил ее по редким седым волосам, тихим голосом, словно рассказывал сказку, бормотал над ухом:
— Что ты, Аусма, что ты? Ну перестань, возьми себя в руки, Аусма, милая, ну?..
Она посмотрела на него затуманенными глазами, полными слез:
— Велта, Солтас, наша девочка… Я шла тебе сказать, что она… Она приходила ко мне с офицером, таким длинным… Ты ведь знаешь, она так редко сейчас заходит… Да, Солтас, а ты почему не ночуешь дома? У тебя здесь дела?
— О чем ты, Аусма? — недоуменно спросил Солтас, слегка отстраняясь от жены.
— Ты не приходишь домой, а дочь ведь стала чужой… Нет, теперь ты ее не узнаешь. А мне люди говорят: послушай, Аусма, что это с твоей дочерью? Ты представляешь?
— Подожди, Аусма, не горячись. Велта заходила к тебе? Когда? О чем вы с ней говорили? Что она тебе передала?
— Она чужая, Солтас, она с этим эсэсовцем… который мучит людей. Он ведь и часовщика велел арестовать, это, наверно, за то, что его Арвид ушел в партизаны. А Велта, Велта…
Командир подошел к ней вплотную — видны были его зеленые усталые глаза, густая россыпь веснушек на щеках и носу, прилипшая к нижней губе махринка.