Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:
Пилорама «Болиндер» замучила нас своими капризами. Не проходило и дня, чтобы она не останавливалась из-за систематически подплавляемого шатуна подшипника.
Всегда спокойный, несколько флегматичный высококвалифицированный слесарь, мастер с золотыми руками, изобретательным, самобытным умом Кошелев — вышел из себя.
— Ну что же нам делать с этой ведьмой? — так он с некоторых пор начал называть пилораму, — опять подплавился. Ведь я уже и ночью около неё, вот тут, на опилках.
— Давай, Кеша, ещё раз посмотрим маслопровод.
— Да что его смотреть? Разбирал, чистил — подаёт масло непрерывно. Сходил бы ты, Дмитрий Евгеньевич,
Под расписку Серёдкина, отправился на фабрику, достал бабит.
Перезалили подшипники, тщательно перешабрили, поставили новые прокладки. Начали пробовать вхолостую. Подшипник холодный. Дали нагрузку — он потеплел. Открыли крышку — проверить, не затянуло ли смазочные канавки. Слышим голос Лермо:
— Дмитрий Евгеньевич, здравствуйте! Здравствуй, Кошелев!
— Здравствуйте?! — буркнул тот в ответ.
— Здравствуй те, гражданин начальник! — сказали.
— Не «гражданин», а «товарищ». Можно просто — Александр Иванович! Ну, бросайте работу, идите в УРЧ. Поздравляю вас, вы теперь вольный!
Ответной реакции с моей стороны не последовало. Я был ошеломлён, раздавлен, даже не ответил на поздравление. Не знаю почему, сказал:
— Сейчас приду, вот только закроем подшипник.
Кошелев толкает меня в бок:
— Соберу сам, гражданин начальник, а ты иди, будешь теперь собирать на воле. Дай хоть поздравить тебя!
Обнимает крепко, до хруста в костях сжимая в железных тисках, целует, а у самого слёзы на глазах.
Нервы не выдержали. Своих слёз не стыжусь, а они назойливо, непрошено застилают глаза, текут по щекам, подбородку и скатываю тся на опилки под ногами.
Оглянулись. 1 lac было только двое — Лермо ушёл. Такая щепетильность и благородство бывшего ямщика длинных сибирских трасс, затем тюремного надзирателя и, наконец, начальника промколонии, явились для нас откровением.
— А «Ярмо» сам пришёл, первым поздравил, вот тебе и «Ярмо». Любит он тебя, Дмитрий Евгеньевич, не иначе! Да, как и не любить! Кто помог ему в войну спать спокойно каждую ночь?
Иду в УРЧ. Надо думать о предстоящей воле, о конце каторги, о новой жизни. А в голову лезут мысли. Что же за человек этот Лермо? Давно ли он орал перед выстроенными шеренгами заключённых, что ему лошадь дороже всех нас, вместе взятых, давно ли он продержал в карцере двоих кучеров-возчиков по десять суток только за то, что свалившиеся на ухабе брёвна поцарапали ногу кобыле Ласточке. Давно ли он задержал в колонии более трёх месяцев большую группу амнистированных, отправив их на дальнюю командировку собирать черемшу и клюкву.
Ведь это он, Лермо, без разбора, по одному только рапорту надзирателя, щедро одаривал заключённых карцером, лишал свиданий, права переписки с родными, права получения передач. Это он этапировал неугодных ему людей в рудники Джиды, не терпел женщин, ругал, оскорблял их, издевался над ними.
А с другой стороны, он же, опять-таки Лермо, держал у себя в колонии свыше двадцати человек «врагов народа», всякими правдами и неправдами сопротивляясь их этапированию, поставил их возглавлять цеха, доверил им оборудование, материалы,
Это он, Лермо, говорил оперуполномоченному:
— Да каждый из них (это про нас, людей с 58-й статьёй!) мне дороже десяти твоих бандитов, ведь у них золотые руки и головы на плечах неплохие. Что ты мне о Медведеве толкуешь, ну куда ты норовишь его пихнуть? Старик, пишет пьесы, хорошие игрушки придумывает, что тебе ещё нужно? А Сагайдак чем тебе не по праву? Не с его ли приходом мы с тобой перестали перед военпредом трястись, не он ли заставил твоих бандитов работать, да как ловко, без карцера, ни на кого ни разу не пожаловался, а работают все, да как ещё работают! Нет уж, ты их не трогай. Сверху не трогают, не трогай и ты!
Разговор этот произошёл на открытии пионерского лагеря. Перепили они немного, да и заговорили, крупно заговорили. Случайным свидетелем этого разговора стал Пастухов.
«Вот тебе и «Ярмо», — думал я, идя в УРЧ.
Расписался в бланке об освобождении и был ошеломлён предложением выбрать место своего следования. На вопрос: «Что это значит, ведь вам хорошо известно, что я москвич и поеду, конечно, к семье!» — получил ответ: «О Москве не может быть и речи. Вы можете жить везде, за исключением столичных, областных и районных городов. Во все места, находящиеся от железной дороги не ближе пятидесяти километров, можете ехать беспрепятственно».
— Так что же это такое, ссылка что ли?
— Нет, не ссылка. Вам даётся полное право выбора.
— Вот так свобода! — невольно вырвалось у меня. После минутного молчания я добавил: — Сейчас я вам ничего не скажу.
Вышел из кабинета начальника УРЧ, пересёк по диагонали коридор, и сел на табурет у двери начальника колонии.
О чём говорить с начальником, о чём его просить? И в его ли силах что-либо изменить или сделать? Да и захочет ли он меня слушать? Не наиграна ли показавшаяся мне в нём радость моему освобождению? Нет, не может быть, он всё же человек. А его разговор с опером? Ведь не через надзирателя сообщил он мне об освобождении, сам пришёл к пилораме, сам принёс эту радостную весть!
— Разрешите войти?
— Входите, садитесь, Дмитрий Евгеньевич!
— Разрешите дать телеграмму-молнию домой — семье?
— Можете разрешения не спрашивать, вы всё ещё никак не привыкнете к тому, что вы вольный и вправе решать эти вопросы сами.
— Мне не дают выезда в Москву, а я десять лет не видел семью, детей. Десять лет, Александр Иванович!
— Знаю, всё знаю. Послушайте моего совета как старшего товарища, а не как начальника. Не рвитесь сейчас в Москву. С семьёй вы сейчас можете встретиться где угодно и когда вам только захочется. Поезжайте на Лену, на золотые прииски. Там у меня работает близкий товарищ, в некотором роде даже родственник — он директор прииска. Дам вам письмо, отрекомендую как хорошего механика. Заработаете кучу денег, поработаете два-три года, получите чистый паспорт и спокойно поедете домой в Москву. Поверьте, хочу вам только хорошего. И вам, и вашей семье. Мы с вами работаем уже скоро три года, я вас всё время берёг и потому, что хорошо работали, помогали мне, а мне — значит, и своей стране, и потому, что видел искренность ваших побуждений, и ваши письма читал, и письма вашей жены, и потому, что уверен в вашей пользе после освобождения. Послушайте меня и потом будете вспоминать добрым словом.