Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:
Может быть, только благодаря этому человеку, его влиянию удалось преобразить камеру и взаимоотношения в ней людей.
Все, кто получал передачи, а таких было много, несли старосте камеры масло и сухари, колбасу и печенье, сало и белый хлеб, ягоды и табак, выкладывали всё это перед ним не в силу ранее сложившихся тюремных порядков, а с глубоким сознанием, что так должно быть, а не иначе, что это по-человечески справедливо.
Поделиться с товарищем куском хлеба, несмотря на гнетущее, не проходящее чувство голода и настойчивые требования желудка, несмотря на полное отсутствие уверенности, что завтра тебе опять будет передача — это доказательство, что люди ещё не потеряли себя, что они ещё не звери. И казалось, что все они радовались этому, даже «законники» уже не лезли в твой мешок, не
Долго ли так будет продолжаться — не известно, но до самого этапа, кроме сегодняшнего случая, установившийся порядок не нарушался.
— Погорячился я, братцы! Не жалко мне масла — попросил бы по-хорошему, разве я отказал бы?! Так нет же, полез втихую. Гадина ты, а не человек! Голоднее было, куда тяжелее, а последним куском делились! А ты?! Убить бы тебя, чтобы не коптил небо! И убью, попомни моё слово. Что ж молчишь? Скажи, как думаешь жить? Ну, скажи!
Ушёл из камеры Жук, так ничего и не ответил. Позже стало известно, что он забрал передачу Коновалова не из-за голода, а просто, играя в карты, и, ставя на кон его передачу, проиграл, и… взял!
Надо думать, что больше он этого не сделает! Поживём — увидим!
ПОКРОВ — ВЯТКА
Ночью поезд прибыл в Москву. До рассвета вагон гоняли по многочисленным путям и, наконец, затолкали в какой-то тупик.
Поздно утром по спискам из вагона вывели большую группу людей. Я остался в купе один. В вагоне стал совсем тихо, очевидно, и в остальных купе население тоже поубавилось.
За окном слышалась перекличка, затем «молитва», команда «марш», нестройные шаги уходившей колонны, глухое рычание собак, приглушённый говор. Потом всё смолкло. Стало совсем тихо, как в тюремной одиночке. Как-то непривычно, немного жутковато и кого-то или чего-то жалко. Конвоир уже давно не заглядывал в решётчатую дверь.
При первом же его появлении прошу вывести на «оправку». Не столько по необходимости, сколько из желания узнать, есть ли ещё кто в вагоне. Любопытство удовлетворено. Я не один. Почти в каждом купе, по крайней мере в тех, мимо которых я «проследовал» в туалет, были люди — по одному или даже по несколько человек.
На вопрос, когда дадут хлеб, получил «исчерпывающий» ответ: «сегодня дадут!». Уточнять не стал — бесполезно.
Вскоре дали хлеб и, к моему крайнему удивлению, банку каких-то рыбных консервов. Предупредили, что до утра следующего дня могу рассчитывать только на кипяток.
Глубокой ночью послышалось хлопанье дверей и быстрые шаги по тамбуру. Слышится счёт у вагона: первый, второй, третий… и счёт в вагоне: раз, два, три…
Открылась дверь и моего купе. Новые «пассажиры», мои будущие попутчики, заполнили купе до отказа.
Потребовалось не менее получаса, пока всё утряслось, нашлось место людям и их чемоданам, мешкам, узлам.
Рядом со мной оказался мужчина лет сорока, в хорошо сшитом костюме, демисезонном пальто и, что удивительно, с копной чёрных волос на голове. Все остальные пострижены наголо, как и я.
Вошедшие даже не заметили, что я был в купе уже до их прихода. Мой ответ, что я из Покровской тюрьмы, не произвёл на них интригующего впечатления и расспрашивать подробности у меня не стали.
Удививший меня своим франтоватым видом сосед представился довольно эффектно и впечатляюще…
А.Я. КАПЛЕР
— Я — Каплер, Алексей Яковлевич! Фамилия моя вам ничего не говорит и не скажет, если я на этом замолчу и начну «допрашивать» вас. Но я не следователь, который, как правило, ограничивает своё представление собственно фамилии, и то после настойчивых ваших просьб. Я считаю, что для близкого знакомства этого абсолютно недостаточно. А потому повторяю — Каплер, Алексей Яковлевич, автор сценариев кинокартин «Ленин в Октябре» и «Восемнадцатый год». Но, полагаю, что и этого недостаточно, а потому осмелюсь несколько задержать ваше внимание и попытаться ответить на все потенциально возможные с вашей стороны вопросы ко мне. Совсем недавно закончил срок своего заключения в Воркутинских лагерях.
В Москве тепло встретился с товарищами, друзьями и родственниками. Остался очень доволен своим приездом, как будто бы никому не надоел, по крайней мере, намёков на это не было.
На neppoнe вокзала, при посадке в поезд Москва — Воркута (учтите, что в мягкий вагон!) меня неожиданно «задержали» и любезно доставили легковым транспортом на Лубянку, 2. Полагаю, что этот адрес для вас небезызвестен, о нём знают по всей стране. Это «гостеприимство» продолжалось около месяца. Все мои попытки раскланяться, поблагодарить за оказанное внимание и незаслуженную честь, не встретили у хозяев должного отклика. А на все мои просьбы разрешить мне уйти и продолжить своё путешествие, следовали излияния искреннего сожаления, что они не могут позволить мне самостоятельного «вояжа», так как убедились в моём неисправимом характере, несмотря на «колоссальные средства, затраченные на моё перевоспитание».
И вот только сегодня они снизошли к моим просьбам. Вначале настойчиво предлагали пройти в парикмахерскую, потом привели цирюльника в камеру. Но я, как только мог вежливо, настаивал на встрече с прокурором и до встречи с ним не желал не только стричься, но даже подстригаться. Потом они не так уж вежливо втолкнули меня в «воронок» и доставили в ваше общество. Я, конечно, очень признателен им за оказанное внимание, но до сих пор, убей меня, не знаю, кто же я теперь?
Судя по окружению, я — заключённый, но, если подойти к вопросу с юридической точки зрения, моё место всё же не здесь, а где-нибудь в вагоне-ресторане поезда Москва — Воркута. Ведь никакого суда не было, постановления Особого Совещания или какой-нибудь «тройки» не зачитывали, время, проведённое на Лубянке, ушло на воспоминания следователя о моём, с его точки зрения, нехорошем характере, необъективном «видении» (это слово услышал от него впервые) прошлого и настоящего, а также ознакомления его с некоторыми истинами кинематографического искусства. Не уверен, что преподанные ему уроки послужат для пользы дела и повышения его профессии, учтя, что сегодня эта профессия не так уж сложна и не требует особых знаний.
Наконец, представьте себе, при посадке в вагон всех спрашивают о статье, сроке, кем и когда осуждён, а меня «попросили» огласить только фамилию, имя и отчество. И, получив соответствующий ответ, этим вполне удовлетворились.
Весь этот монолог был опрокинут на нас залпом, как автоматная очередь при наступлении. Конечно, моя запись не стенографична, он говорил гораздо интереснее, острее, с большим юмором, с неожиданными паузами и эмоциональными интонациями.
Хохотали до икоты, обратив на себя внимание конвоя.
— Что расшумелись? Захотели карцера? Эй, ты, шляпа, не наболтался на воле? — и, помолчав, закончил, — не зря вас сажают, контру!
Несмотря на недвусмысленное предупреждение конвоя, знакомство продолжалось, причём заданный Каплером тон был выдержан в силу способностей каждого, всеми участниками вынужденного совместного путешествия.
Все коротко рассказывали о причинах, приведших их в этот вагон.
Рядом с Каплером — человек лет сорока пяти, в элегантном костюме-тройке (в ту пору у нас троек уже не носили). Под костюмом была сорочка без галстука. Ни штатский костюм, ни фетровая шляпа не скрывали его военной выправки. Резковатые движения, но полное отсутствие суетливости, корректное обращение к окружающим выдавало его как новичка в тюрьме, не успевшего ещё огрубеть и очерстветь.