Восхождение, или Жизнь Шаляпина
Шрифт:
— Не нравится мне суждение Льва Толстого о Боге. Какой это Бог? Это частица графа Льва Толстого, — Горький сделал особое ударение, — а не Бог, тот Бог, без которого жить людям нельзя. Говорит Толстой про себя: «Я анархист». Может, отчасти — да. Но, разрушая одни правила, он строит другие, столь же суровые для людей, сколь тяжелые. Это — не анархизм, а губернаторство какое-то. Но все сие покрывает «Отец Сергий»…
Горький, Шаляпин и Петров прошли мимо Кореиза, ещё чуть поднялись в гору и увидели мрачный замок в духе рыцарского средневековья, окруженный со всех сторон большим запущенным парком.
— Вот
Незаметно за разговором подошли к парадному крыльцу, поднялись на ступеньки, позвонили. Из-за дубовой двери показался старый слуга. Горький назвал себя и Шаляпина. Гуськом прошли в зал. Через несколько минут вышла Софья Андреевна, приветливо поздоровалась и стала расспрашивать Шаляпина о московских театральных новостях. Потом, как бы спохватившись, спросила:
— Вы, вероятно, хотите видеть Льва Николаевича? Он очень просит извинить его, что не может принять вас, он очень сожалеет об этом, но слаб после болезни, ему вредно говорить.
Горький и Шаляпин с сожалением посмотрели друг на друга: так все хорошо было задумано и срывалось…
Сыновья, дочери знаменитого писателя, узнав о столь именитых гостях, с любопытством разглядывали Шаляпина, с Горьким многие уже были знакомы.
Минут через десять Горький, Шаляпин и Петров попрощались и вышли в сад.
«Опять спустились к морю, вниз, по той же тропинке, — вспоминал С. Петров-Скиталец. — Горький и Шаляпин шли впереди меня, рядом. Последний, по своему обыкновению, острил и балагурил, а Горький насупился и молчал… На другой день уехал Шаляпин, а недели через две поднялся в отъезд и Горький».
Федор Шаляпин снова уехал в Севастополь, а потом в Одессу. Все тот же М. М. Бородай предложил ему ангажемент, и Шаляпин согласился, тем более что и Собинов дал согласие. А значит, успех антрепризы уже обеспечен.
17 апреля 1902 года Шаляпин прибыл в ту же гостиницу, что и три года назад. Здесь же остановился и только что приехавший из Киева Собинов. И начались разговоры. Столько надо было сказать друг другу…
— Ты знаешь, Федор, нашу обстановку в театре, ну а в Питере творилось что-то невообразимое во время моих там гастролей, — признался Собинов.
— Не любят нас с тобой, Лёнка, ох не любят. И все завидуют…
— Не то слово, Федор, просто травят. Чуть больше получишь от публики, как
— Знаю, знаю, уж испытал… Фигнеры тебя атакуют?
— Ну вот ты все, оказывается, знаешь.
— Да что-нибудь разве можно утаить в нашем с тобой мире? Все сразу становится известно. Даже знаю, что украли из суфлерской будки клавирусцуг с твоим переводом. Ну а вот как твой бенефис прошел? Не дождался, уехал к Горькому…
— Народу, Федор, было полно. Почему-то полиция приняла особые меры. Поставили городовых и околоточного около входа за кулисы и никого не пускали, заперли вход за кулисы из-за публики, не позволили никого посадить на приставные места — вообще нечто возмутительное.
— Что тут возмутительного? А если б разрешили, то что было бы? Ты представляешь? Пойми, друг Лёнка, ты стал знаменитостью, и все хотят тебя потрогать руками, а значит, ты уже не принадлежишь самому себе. Каждый будет подходить к тебе и требовать к себе внимания, а ты ничего не можешь ему сказать. Вот наша с тобой трагедия-то…
— А все получилось из-за того, что полиции стало известно, что я взял сто платных контрамарок для учащейся молодежи. Так вот решили, что обязательно будут «беспорядки». Впрочем, вся эта полицейская предусмотрительность не помешала приему.
— Ну еще бы! Твой Ленский…
— Я, конечно, в страшном фаворе. Каждое мое желание — закон, но тем не менее мои спектакли обставляются отчаянно, каждый миг жди какой-нибудь гадости. Представляешь, такие мне при выходах устраивают овации, что небу становится жарко, а в театре поэтому что-то вроде траура.
— Ну как же, представляю, у самого точно такое же чувство и такие же переживания. А у царя как прошло?
— Концерт прошел прекрасно… И государь и государыня благодарили и были внимательны ко мне. Да и Теляковский очень доволен моим успехом в Петербурге. А в душе, признаюсь тебе, Федор, какая-то двуликая комедия. С виду я спокоен, шучу, смеюсь, проделываю жизнь, как она складывается, вроде бы плыву по течению, а в душе чуть ли не проклинаешь эту жизнь… Как Агасфер какой-то… Жизнь хоть и не шутка, но какая-то насмешка над тем, кто хочет быть выше условности, уступок и компромиссов. А в этом-то и есть трагедия… Если бы человек был одинок, вне себе подобных, Христос с ним, пусть делает и думает, как командует его мятежная душа, но он никогда не один, и его страдания, бури и мятежи всегда задевают и его ближнего, близкого и дорогого. Ведь, кажется, так просто взять подойти и разрубить гордиев узел, но подумать — одно, а сделать — другое. Человек — это не свободное существо, а жалкий раб неведомого господина…
— Как ты прав, Леонид, я только что вернулся от Горького, почти слово в слово, словно подслушивал нас, ты повторяешь наши разговоры. Если б и ты знал, как и мне бывает тяжко.
— Вот о Горьком… Недавно, в том же Петербурге, я был на генеральной репетиции «Мещан» Горького. Это удивительная пьеса. Нужно же было написать такую пьесу, где давит и гнет зрителя безысходное положение группы мелких, пошленьких людей, именно мещан не только по рождению, но и в духовном смысле, как раз в такое время, когда общество мечется из стороны в сторону, не видя и не зная исхода. Этой пьесой Горький смело ухватился за этот больной нерв, который мозжит и заедает нашу жизнь.