Воскресение в Третьем Риме
Шрифт:
Судя по письму Серафимы, дело врачей-вредителей уже тогда подготавливалось под определенным углом зрения: Леня Грин, Годвред, евреи, хорошие и плохие. Так все это преломлялось в несчастном сознании Серафимы, пока не сломалась она сама: хоть про нее уже нельзя было сказать: «красивая и молодая», но «любовью, грязью иль колесами она раздавлена – все больно».
Сразу после «ухода» Серафимы, в квартире на Арбате снова водворилась Марианна. Собственно, она никогда не покидала этой квартиры: трудно себе представить, как жили бы ее обитатели без постоянной помощи тети Мари. Ее собственная родня прервала с ней всякие отношения за то, что знаменитая пианистка всеми своими заработками помогает чужим, а не своим, но Марианна осталась верна своей первой любви к Чудотворцеву (Полюс утешался тем, что он тоже Чудотворцев, и еще неизвестно, кто из них…) Не у Марианны ли хранились обширные фрагменты того «настоящего писания» от Чудотворцева, в которое так хотели заглянуть сотрудники товарища Марины. Но за этим чудотворцевским писанием надзирал товарищ Цуфилер («Луцифер», как назвала его по простоте душевной Серафима), и, спрашивается, не под товарища ли Цуфилера с его искомым третьим глазом подкапывался-подкапывалась товарищ Марина, фабрикуя дело врачей? Когда по этому делу был арестован Вениамин Яковлевич Луцкий, Чудотворцев (как и Сталин, кстати говоря) остался без врачебного надзора, но операция, сделанная Вениамином Яковлевичем, оказалась настолько удачной, что Платон Демьянович продержался еще четверть века (если не больше) и даже не совсем ослеп: иногда зрение к нему возвращалось (хоть
В квартире началась чехарда домработниц: Марианна не могла обойтись без них и ни одной из них не доверяла. В отличие от Олимпиады и Серафимы, даже в отличие от панночки Аделаиды, Марианна до конца дней своих мучительно ревновала Платона Демьяновича к другим или к той Другой, чьих прав на Чудотворцева она отрицать не могла. Не отсюда ли резкие нападки в некоторых ее письмах на гностический культ «нетварной Софии», означающий, по ее словам, отпадение от православия и уничтожающий обновленческую философию Флоренского? Марианна даже предпочитала называть Софию ее древнееврейским именем Хохма, иронически меняя ударение: «хохма». Слышали от нее и мнение, будто сакральный дурман в «Авесте» Хаома есть искаженная анаграмма слова «Хохма» (или наоборот), но тут уже угадываются языковые игры Чудотворцева. Он вообще подшучивал над Марианной, называя ее «Мэри-мудрица» (слово это подхвачено Андреем Платоновым в «Епифанских шлюзах»), а также «Марфа-Мария-Диотима», в чем Серафиме слышалось «Идиотина».
Как пианистка Марианна славилась исполнением сонат Бетховена (его музыку не запрещали даже в разгар борьбы с космополитизмом), но болезненную приверженность она испытывала к музыке Шопена и Чайковского. Этой музыкой она исповедовалась в своей страсти, в этой музыке переживала шопенгауэровское отчаяние и шопенгауэровское утешение. В пристрастии к Шопену сказывались, возможно, симптомы болезни, которой Марианна втайне страдала. Все чаще она выдавала за гастрольную поездку очередное пребывание на обследовании в больнице. Долгое время это оставалось тайной даже от ее воспитанницы Киры, которую она любила вспыльчивой, придирчивой любовью, на что Кира отвечала такой же истерической взаимностью. Но болезнь Марианны осталась тайной и для лечащих врачей. Окончательный диагноз так и не был поставлен. Если бы Платон Демьянович лучше видел, жаркий блеск Марианниных глаз мог бы напомнить ему Лоллия. Похоже, что Марианну снедал тот же недуг. Все чаще и чаще, вместо того чтобы играть самой, она просила сыграть что-нибудь Платона Демьяновича. Тот начинал импровизировать, но вскоре сквозь импровизацию прорывалось «Действо о Граали», и Марианна оживала, а вместе с нею и Полюс, если ему доводилось услышать за закрытой дверью музыку, на которую была нацелена вся его жизнь.
Однажды Марианна привела к Платону Демьяновичу высоконькую девочку с длинной золотистой косой. «Познакомьтесь, Платон Демьянович: Клавдия – моя любимая ученица», – как-то слишком уж просто сказала она. Кира сразу ревниво насторожилась, а Клавдия, в ответ на требовательную просьбу своей учительницы, села за рояль и начала играть Грига, да так, что Платон Демьянович и сама Кира заслушались.
– Кто она: Лорелея или Сольвейг? – галантно осведомился Платон Демьянович.
– По-моему, Сольвейг, – с неожиданной твердостью ответила Марианна. – Уверяю вас, у нее есть и другие таланты. Вы просили почитать вам «Die Geburt der Trag"odie», Платон Демьянович. Я сегодня что-то не в голосе. Думаю, Клавдия справится с этим лучше.
И Клавдия начала читать по-немецки «Рождение трагедии» Ницше. Сперва она читала неуверенно, но потом освоилась, и Платон Демьянович освоился с ее странным произношением. Немецкий язык был для Клавдии почти родным. Она росла среди ссыльных немцев. И отец ее был швейцарско-австрийско-немецкого происхождения: Антон Владимирович (Вольфрамович) Адлерберг, точнее, граф фон Адлерберг, о чем он старался не напоминать. По образованию Антон Адлерберг был горный инженер, специализировался по добыче алюминия и даже не был выслан в Сибирь, а сам приехал туда работать по специальности. Там и жену себе нашел. Она происходила из мест более восточных, чуть ли не с Ангары, едва ли не от бурятов, и облик у нее был монголоидный. Звали ее Евдокия Пешкина, и работала она в родильном доме санитаркой. Осмотрительный Антон Вольфрамович, несмотря на кажущуюся дружбу с Германией (Клавдия родилась в 1940 году), велел записать ее по фамилии матери: Пешкина. Он как в воду смотрел, ибо, едва началась Отечественная война, его арестовали и как-то слишком уж быстро расстреляли, так что Клавдию Евдокия растила одна. Она уехала из тех мест, где помнили ее расстрелянного мужа, но так случилось, что она нашла работу в Омске, куда выслали опять-таки немцев, быстро разобравшихся, какого Клавдия происхождения; отсюда ее знание немецкого языка. Среди ссыльных оказалась и учительница музыки, обратившая внимание на способности золотокудрой малютки с непролетарской внешностью. Клавдию приняли в музыкальную школу все в том же Омске, куда на гастроли приехала Марианна Яковлевна Бунина. Игра Клавдии произвела на знаменитую пианистку такое впечатление, что та взяла ее с собой в Москву, чему Евдокия не препятствовала. Пятнадцатилетняя Клавдия должна была сначала кончить среднюю школу, после чего ей светила Гнесинка, где преподавала Марианна. Марианна поселила девушку у себя. Музыку она ей преподавала сама, но она пригласила к ней также учительницу французского языка, лишь впоследствии стало ясно для чего. Клавдия должна была догонять своих московских соучениц по всем предметам, но по немецкому языку была первая и свое произношение быстро исправила. Однажды Марианне предложили длительную зарубежную гастрольную поездку в Нидерланды, в Бельгию и во Францию, а Платона Демьяновича не на кого было оставить: очередную домработницу только что уволили. Тогда Марианна и привела к нему Клавдию (не с первого ли взгляда обрекла она ее такому служению, зная, что сама долго не проживет, а на Киру плоха надежда). Клавдия была воспитана по-немецки и умела делать все, даже готовить; Платон Демьянович с удовольствием ел ее картофельные пудинги или драчену по-русски. Непостижимо, как успевала Клавдия не пропускать занятий в школе (десятый класс), не запускать языки в отсутствие Марианны, ухаживать за Платоном Демьяновичем, да еще читать ему вслух по-немецки и по-французски (теперь уже он сам исправлял ей произношение, слушая, как она читает Паскаля). Кире Марианна поручила присматривать за своей квартирой, куда та и привела меня. Кира в это время жила своей жизнью. По-видимому, Платон Демьянович не возражал против ее слишком уж раннего брака с Адиком Луцким и с пониманием относился к ее намерению поступать в институт не под своей фамилией Чудотворцева. Предполагалось, что молодые будут жить в просторной московской квартире профессора Луцкого; его самого уже не было в живых, хотя он и был освобожден после дела врачей-вредителей. В квартире должно было хватить места и Адику с юной женой, и его старшей сводной сестре Антонине Духовой, недавно вернувшейся из лагеря, но Кира там бывала не очень часто, а если и бывала, то общалась скорее с Антониной, чем со своим мужем, которого вскоре арестовали.
Когда Марианна возвратилась в Москву после своих блистательных гастролей (она была принята королевой Бельгии), оказалось, что Платон Демьянович уже не может обойтись без Клавдии. Сознавая, что Клавдии нужно заканчивать школу, он все-таки находил время диктовать ей (вернее, она находила). Клавдия окончила школу, поступила в Институт имени Гнесиных и проучилась там три года до смерти Марианны. Марианне сделали за это время несколько операций, пересаживали ей костный мозг, но болезнь остановить не удалось. В актовый зал института гроб с телом пианистки увозили из квартиры Чудотворцевых, где ее отпевал православный священник (не отец ли Иоанн Громов?). Когда священник совершил свой обряд, Платон Демьянович неожиданно сел за рояль. Присутствующие музыканты ожидали услышать траурный марш Шопена или Грига, а Платон Демьянович заиграл нечто другое, неведомое, чарующее, и стоявшие
Марианну похоронили на мочаловском кладбище неподалеку от Серафимы, хотя и не рядом с ней. Ясно было, для когооставлено место рядом с Серафимой, и Платону Демьяновичу, которому к тому времени перевалило за восемьдесят, предстоит покоиться на мочаловском, а не на быковском кладбище, где похоронена Олимпиада. Не знаю, кто принял такое решение, Полюс, Кира или кто-нибудь еще, но, во всяком случае, не Клавдия: она никогда не допускала мысли о смерти Платона Демьяновича, а в квартире к тому времени безраздельно царила она. Клавдия не обижалась на то, что мы называем ее «Клавиша»; она ничему не придавала значения, кроме своих обязанностей, как она их понимала. Ради этих обязанностей она бросила институт решительно, как делала все. Правда, заниматься музыкой она продолжала с прежним рвением и подолгу играла каждый день (иногда ночью тоже), но играла она исключительно потому, что это нравилось Платону Демьяновичу. В остальном жизнь Платона Демьяновича никогда и никем не регулировалась жестче: еда в определенные часы, прогулка во дворе или в саду, если дело происходило на улице Лонгина (Лоэнгрина?), послеобеденный сон, и с регулярными перерывами работа, работа, работа, когда Клавдия читала Платону Демьяновичу или писала под его диктовку Иногда приходили аспиранты – читать по-гречески. Я мечтал когда-нибудь заменить их, но моим мечтам не суждено было осуществиться. Читать по-латыни Клавиша уже выучилась сама. Для меня она не делала никаких поблажек, но видеться с Платоном Демьяновичем все-таки позволяла, пусть не каждый день. Платон Демьянович все чаще сам спрашивал обо мне, и Клавдия предоставляла мне занимать его, когда уходила на кухню, в магазин или в библиотеку Она ревниво слушала, как я читаю на тех же языках, что и она, хотя в диктовке я не мог сравниться с ней, и если кое-что записывал за Платоном Демьяновичем, то для себя, а не для него. Клавдия потребовала сначала, чтобы я показывал мои записи ей, подвергала их довольно строгой цензуре и даже изымала некоторые листки, но потом стала доверять мне больше и даже просила меня побыть с Платоном Демьяновичем, только чтобы я не слишком утомлял его. Нечего и говорить, что я тогда уже не просто бывал в квартире на Арбате, а был там постоянно, если не был в институте, где все чаще пропускал занятия, благо на мои прогулы смотрели сквозь пальцы, так как я продолжал пользоваться покровительством проректора по научной работе Криштофовича. Во-первых, он тоже интересовался, что Платон Демьянович сказал (моих записей я ему все-таки не показывал), во-вторых, с третьего курса я начал публиковать в соавторстве с ним (предполагалось, что он в соавторстве со мной) обзорные статьи о лингвистических дискуссиях в зарубежных журналах. Штофик не очень-то свободно читал по-немецки и по-французски, а по-английски совсем не читал. Честно говоря, я дневал и ночевал в квартире Чудотворцева, как ни двусмысленно это звучит: Клавдия без всяких околичностей предоставила нам с Кирой отдельную комнату. Жилплощадью в квартире распоряжалась она, хотя в этой квартире и вообще в Москве не была даже прописана. Другую комнату занимал Полюс, но он практически предоставил ее нам, так как все реже ночевал дома. Постаревший, пьющий, опустившийся Полюс продолжал нравиться женщинам и после смерти Марианны, оплакивая ее до конца своих дней, пытался утешаться с другими. «Опять женился», – подмигивал он мне, изредка встречая меня в коридоре. Но насколько мне известно, своих кратковременных браков он ни разу не регистрировал и очередных жен в отцовскую квартиру не водил, как будто продолжал стесняться покойницы Марианны. Дома (у тети Маши) я сначала бывал со второго дня на третий, потом раз в неделю, потом раза два в месяц. Она предлагала мне деньги, но я не брал их, так как зарабатывал кое-что сам (Штофик делился со мной гонорарами, а иногда отдавал весь гонорар целиком: он заинтересован был не в деньгах, а в том, чтобы его имя мельтешило в печати. Кстати сказать, весь гонорар отдавал он мне тогда, когда публикация появлялась лишь за его подписью без моей, что я сам предлагал ему все чаще; я-то нуждался в деньгах).
Кира тоже навещала мою тетушку-бабушку, предпочитая делать это в мое отсутствие. Надо сказать, что ma tante Marie ничего против нее не имела. Помню, как однажды, тщательно протерев пенсне, она надела его и строго осведомилась, какие у меня намерения в отношении Киры Платоновны. В первый раз Киру при мне назвали по имени-отчеству, и это настолько не вязалось с моим представлением о ней, что я потерялся было но взял себя в руки и вежливо спросил, что ma tante имеет в виду.
– Я имею в виду, когда вы женитесь на ней, mon enfant, – ответила она.
Я напомнил ей, что Кира замужем и что муж ее в тюрьме.
– Тем более, не находите ли вы ваше поведение и в отношении нее, и в отношении него непорядочным? – В голосе тетушки-бабушки послышались металлические нотки, хотя и с трещинкой.
Я спросил в ответ на это, будет ли более порядочным бросить Киру одну в таких обстоятельствах.
– Она не одна при живом отце и старшем брате, – парировала ma tante Marie, но как-то неуверенно.
Я напомнил ей, что отцу Киры за восемьдесят, а у брата своя жизнь, и ей известно какая. На это тетушка-бабушка не нашла что ответить. Я почувствовал, что поставил в затруднительное положение княжну Марью Алексевну. Конечно, она предпочла бы, чтобы я жил у себя дома, у нее на глазах, пусть даже с Кирой, лишь бы это был законный брак, а жить под одним кровом с Чудотворцевым для Фавстова опасно, и не только для Фавстова: Адик Луцкий получил такой большой срок, потому что он зять Чудотворцева. Не знаю, догадывалась ли моя проницательная тетушка-бабушка, что если бы я надумал делать предложение, то сделал бы его не Кире, а Клавдии, чьи золотистые волосы никогда не переставали оказывать на меня магическое действие, хотя для меня она была Лорелея, а не Сольвейг. И она ко мне относилась иначе, чем к другим, даже к Чудотворцеву пускала, оставаясь, впрочем, настолько неприступной, что я и заикнуться не посмел бы о своих намерениях, даже если бы решился объясниться. И меня передернуло не только от Кириного цинизма, когда однажды ночью, лежа со мной в постели, Кира вызывающе спросила: «Как ты думаешь, она спит с ним?» Напускным, как всегда у Киры, цинизмом маскировалась элементарная ревность. Уж Кира-то заметила, как я отношусь к той(Лорелея она или Сольвейг), и ревновала меня к ней,а ее к отцу, сознавая при этом, что заменить ему туона сама не может. Клавдия в свою очередь осуждала Киру за пренебрежение к отцу (она всех за это осуждала). Так формировалась их вражда, от которой я страдаю и теперь.
А тетушкины опасения неожиданно подтвердились. Я закончил институт, меня распределили в аспирантуру, но не приняли. На экзамене по общему языкознанию я получил не «отлично», как требовалось, а всего лишь «хорошо» с натяжкой. Неожиданно меня спросили о значении орфографической реформы в истории русского языка. Я ответил, что в результате реформы исчезло различие между словами «м1ръ» и «мир» и нынешняя борьба за мир восходит в лингвистическом отношении к латинскому «pax romana – pax Dei». Члены экзаменационной комиссии переглянулись, и мне даже послышалось слово «чудотворцевщина». Так что в результате орфографической реформы меня не приняли в аспирантуру, мотивировав это тем, что мне следует сначала приобрести опыт практической педагогической работы. Поговаривали, правда, что, если бы в комиссию входил проректор Штофик, он бы отстоял меня, настоял бы на моем принятии, но Штофик уехал, как на грех, на курорт, совершенно уверенный, что меня примут. Меня самого больше всего огорчало одно: я не смогу теперь на законном основании учиться у Платона Демьяновича греческому языку Конечно, я и без того виделся с ним почти каждый день и мог бы заниматься греческим самостоятельно, пользуясь его консультациями, но Платон Демьянович предпочитал разговаривать со мной на другие темы, все более личные; в подобных разговорах прошли последующие годы, и на них в значительной степени построена эта книга.