Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
— Опять! — воскликнул Веретенников. — Ты лучше скажи мне, где лежат наши с тобой любители допинга? Где Петька Хмырь? Где Мишка Целовальников? Где Витька Калганов? А? Где? А ведь все подавали надежды, все мечтали о стезе писательской. И ты после этого можешь говорить…
— Такое уж наше ремесло, — смиренно опустив глаза, отозвался Мыльников. — Риск. Настоящий талант либо разбивается, гибнет, либо взлетает ввысь. Третьего не дано. Быть середнячком для него невыносимо.
— Прости меня, Юра, но все это бред, — устало сказал Веретенников. — Красивые слова, не больше. Мы просто пропустили с тобой свое время. Мы пропили его. Мы сами превратили себя в литературных поденщиков. На большее нас не хватило. И какие бы оправдания ты ни изобретал сейчас,
— Брось, старичок. Я тут миниатюру на днях сочинил, закачаешься. В общем, так, слушай. Значит, инопланетянин. Прилетает на нашу Землю. Вернее, трансформируется. Возникает вдруг как бы из ничего. И возникает, представь себе, как раз в очереди, где мужики стоят — бутылки сдавать. Мужики кричат: «Ты почему, парень, без очереди?» Он говорит: «Я — инопланетянин, товарищи!» А они ему: нам, мол, один хрен — инопланетянин ты или клык моржовый. Вали, вали отсюда, не примазывайся. Ну, он помялся немного в сторонке, а один мужичок сердобольный ему говорит: «Ты, парень, напрасно не стой, здесь импортные все равно не принимают!» Ну, он видит, раз такое дело, никаких контактов, пошел прочь. Заходит во двор соседний, там мужики, тоже под балдой, козла забивают. Он подсел к ним, говорит: «Я, товарищи, инопланетянин. Я прибыл с планеты из созвездия Альфа — Центавра — Кассиопея». — «А-а! — говорят ему. — Ну, и как у вас там с этим делом?» — и так выразительно пощелкивают себя по шее. «Тоже с одиннадцати открывают? Или раньше?»
Ну как — здорово? А? Только, гады, ведь не напечатают. Скажут, нетипично. Очерняю, скажут, я нашу славную действительность…
— А что, и правда, неплохо, — сказал Веретенников. — В самую точку.
— В прежние времена, старичок, за это следовало бы выпить! — весело провозгласил Мыльников, обрадованный похвалой Веретенникова. — Ладно, ладно, молчу и исчезаю. Привет жене и детям!
Такая прощальная присказка была у Юрки Мыльникова. Но сейчас эта привычная Юркина поговорка вдруг словно бы царапнула Веретенникова по сердцу: тайный намек, скрытый смысл почудился ему в этих словах. Мысль его не переставала кружить вокруг одного и того же. Клава не давала ему покоя.
Да и весь разговор с Мыльниковым, уничтожительный отзыв старого приятеля о рассказе — все это опять разбередило душу Веретенникова.
И ведь верно, если задуматься, как нелепо, как бестолково прошла его жизнь! Все, что ни делал он в этой жизни, что ни замышлял, к чему бы ни стремился, обрывалось обычно, едва начавшись. Даже повоевать и то не сумел он толком. Всего-то и пробыл на фронте, на передовой два дня. И вспомнить нечего. Так что и в победе великой, всенародной, нет его заслуг. И довоенные планы, и послевоенные надежды — все пошло в распыл. Единственное, чего хлебнул он полной мерой, что прошел, как говорится, от звонка до звонка, так это немецкие лагеря. Да и наши тоже. Все остальное судьба отпускала ему по иным нормам довольствия. И писательство его, если взглянуть правде в глаза, если подбить итоги, тоже практически не состоялось. Оборвалось все тогда на «Лесоповале». Теперь, правда, когда вышли уже потрясшие его книги Воробьева, Семина, Быкова, он и сам пробовал писать беспощадно и честно. Однако что-то мешало ему. Ощущение, будто уже опоздал он и теперь пытается бежать вдогонку, сковывало, заставляло комкать и выбрасывать начатую было рукопись. Видно, придется смириться с тем, что так и застрял он на полдороге. Помрет, и никто, разумеется, не вспомнит такого писателя — Леонида Веретенникова. Вот ведь как получается: и была жизнь, и вроде бы не было ее.
Только в последние дни, вместе с появлением на его горизонте Клавы, вместе с тем известием, которое сообщил ему на похоронах Петьки Хмыря Юрка Мыльников, вдруг забрезжила перед Веретенниковым смутная еще, но все-таки надежда. А что, если судьба действительно решила выкинуть еще одно, на этот раз счастливое для него, коленце и он на старости лет вдруг обретет сына, с в о е г о сына?.. Об этом даже думать было страшновато —
Отрава, горькая отрава была в тех стихах…
Теперь же он хватался за последнюю свою надежду, опасаясь в душе, что и она рассеется, окажется миражем, едва он приблизится к ней.
Размышления Веретенникова прервал стук в стену — это мать звала его к себе. Она лежала сейчас в соседней комнате, скованная приступом радикулита. Эти две комнаты в огромной коммунальной квартире с давних пор принадлежали Веретенниковым. Вся жизнь Веретенникова, если, разумеется, отбросить войну, лагеря, Сибирь, лесоразработки, мотание по стране, прошла именно в этой квартире. И если бы, подобно многим нынешним литераторам, Веретенников вздумал бы отдать дань своей «малой родине», то малой родиной для него, безусловно бы, оказалась эта коммунальная квартира.
Когда Веретенников вошел к матери, Елизавета Никифоровна, лежа в постели, с сосредоточенным лицом слушала радио. Ее хрупкое, почти невесомое уже тело едва угадывалось под одеялом. По радио говорили что-то о заготовке кормов. Впрочем, возможно, она сейчас и не вникала в смысл звучавших из репродуктора слов. Просто по привычке, оставшейся у нее, как и у многих блокадников, еще с войны, радио в ее комнате никогда не выключалось.
— Леня, — сказала она озабоченно, — я слышала, тебе опять помешали работать. Кто это приходил?
— Мельников. Юрка.
— Пьяный, наверно?
— Да нет, мама, почему же обязательно пьяный? Трезвый.
— Ох, не люблю я этих твоих друзей-приятелей, — вздохнув, сказала Елизавета Никифоровна. — Да и какие они друзья? Друзья помочь стараются, болеют за человека, а эти только и делали, что тебя в яму сталкивали.
— Оставь, мама. Ну при чем тут мои друзья? У меня, что, у самого головы на плечах не было?
— Не спорь с матерью, Леня. Я знаю, что такое плохая среда и как она затягивает. Стоит мне умереть, они опять слетятся сюда. Это же воронье, настоящее воронье.
— Ну, мама!
Это был их давний спор, правда, теперь он уже утерял былую остроту и возникал, пожалуй, скорее по инерции, по уже установившейся привычке.
— Все равно, Леня, держись от них подальше, это мой тебе материнский совет. Береженого бог бережет. И вообще, если бы ты слушался моих советов, ты бы…
— Мама, ну что теперь говорить об этом!
— Да, ты прав, не надо ворошить прошлое. Это не приносит ничего, кроме боли. Главное, чтобы сейчас все у тебя было хорошо. Тогда я смогу умереть спокойно.
— Мама, опять! Ну что ты заладила! Ты еще поживешь у меня, как миленькая.
— Дай-то бог. Мне и правда хотелось бы пожить еще. Именно теперь, когда все страшное, плохое уже позади. У меня давно уже не было на душе такого покоя. Мне бы еще годочка два-три. Обидно, если судьба распорядится иначе. Несправедливо. Знаешь, Леня, я где-то читала, будто в глубокой старости умирать легко. Это неправда. Мне хочется сейчас жить не меньше, чем в молодости.
— Ну и прекрасно! — сказал Веретенников. Он с тревогой вглядывался в словно бы уменьшившееся за последние годы, усохшее лицо матери. Что это она вдруг всё о смерти? В глазах ее не было стариковской тусклости, они смотрели живо и умно. И Веретенников повторил еще раз: