Воспоминания арабиста
Шрифт:
Взволнованный, я побежал к Игнатию Юлиановичу, но он был занят; я снова и снова перечитывал свои лихорадочные записи и смог их несколько «причесать». На десятый день Игнатий Юлианович сам подошел ко мне: он был скрупулезно точен во всех назначаемых им сроках, так же как тщательно выполнял все свои обещания. Выслушав многословный и пылкий монолог о рукописи Ахмада ибн Маджида, Крачковский в сдержанных выражениях одобрил мою работу; когда я сказал, что хочу продолжить занятия этой темой, чтобы впоследствии подготовить критическое издание нашего уника, он задумчиво отвел глаза от рукописи в угол комнаты и проговорил: «Мне кажется, не надо сразу брать на себя
21
Неизведанное море (лат.).
Так начинался труд, заполнивший — наряду с изучением «дивана» Аррани, о котором речь будет ниже, — мою жизнь в арабистике. Ни мудрый академик, исследовавший множество древних рукописей, ни юный студент, едва прикоснувшийся к науке, не думали ни о «пролитии пота», ни о сладостном громе победных литавр — просто надо было попытаться не спеша, осторожно, собравши воедино всю силу ума, развязать еще один узел востоковедения.
— Как дела, друг?
Это ученый секретарь академического института Муратов, молодой веселый кандидат наук, тюрколог, встретив меня в коридоре, дружелюбно улыбается, подходит, хлопает по плечу.
— Как работается у нас?
Я смущен этим вниманием ко мне, этим теплом человечности, исходящим от белозубой улыбки и внимательных глаз.
— Ничего, Хасан Исхакович…
— Фу, «ничего»! Ничего — это нуль. Если хорошо, скажи «нормально».
— Нормально дела идут, Хасан Исхакович, — улыбаюсь я в свою очередь.
— Ну вот! Не притесняет тебя никто?
— Да что вы! В Арабском кабинете очень хорошие люди: если о чем спросишь, или что-нибудь надо найти, все помогают…
— Ладно. Так должно быть. Рукописями занимаешься?
— Да, вот мореходные поэмы пятнадцатого века. Знаете это…
— Знаю: лоцмана Васко да Гамы. Крачковский говорил о них Александру Николаевичу, [22] и я там присутствовал. Он и о тебе говорил. Ты давай жми: раскрыть эту рукопись — дело нужное. Только не гордись раньше времени, а работай. У нас первоклассная востоковедная библиотека, уникальное хранилище рукописей — есть где набираться знаний. Но главный фонд, золотой фонд института — люди. Такого созвездия востоковедных светил нет больше нигде: Самойлович, Коковцов, Щербатской, Крачковский, Конрад, Алексеев, Генко, Фрейман… Люди не вечны, а созвездие должно быть всегда. Так что работай, учись, давай…
22
Академик А. Н. Самойлович (1880–1938), тогдашний директор Института востоковедения.
И я «давал»: в свободные от университетских занятий часы, с усилием отрываясь от рукописи ширванского поэта, приходил в Институт востоковедения и подолгу сидел над рукописью лоцмана Васко да Гамы, разбирая прозаические введения к поэмам.
Хасан
Два обстоятельства вызывали у меня досаду в эту весну 1937 года — надвигавшаяся зачетная сессия и близившиеся каникулы: и то, и другое оторвет от работы над поэмами Ахмада ибн Маджида.
21 июня, сдав последний экзамен — он был по курсу академика Мещанинова «Новое учение о языке», — я вышел из факультетского здания, дошел до стрелки Васильевского острова, опустился на скамейку и полной грудью вздохнул: наконец-то! Прожит еще один студенческий год, пройдена еще одна сессия, еще один барьер, я уже пятикурсник! Удалось управиться за десять дней до начала каникул, впереди — отдых в дальней родной Шемахе, долгое, яркое, ароматное лето со всеми его удовольствиями — боже, до чего хороша жизнь!
Бюсты Росси и Кваренги, стоявшие на высоких пьедесталах в сквере против Биржи, четко рисовались по нежному золоту вечернего неба. Я их любил, я к ним привык: они ежедневно провожали меня каменными глазами в университет и обратно — жил я в общежитии на Мытне и на занятия ходил пешком.
Синьор Карло, маэстро Джакомо, как мне поступить с рукописью? Ведь привык я и к этим неровным строчкам вязи, медленно передвигающейся вперед, они — как долгая, увлекающая за собой тропа в неизвестное. И нельзя представить, чтобы целых два с половиной месяца можно было не биться изо дня в день над расшифровкой странных и манящих названий стран и поселений; это же будет какая-то опустошенная жизнь, и ничем другим ее не заполнишь, а потом станешь сожалеть о впустую прожитом времени. Да ведь даже и… ну, скучно, что ли, без этой работы, в которой для тебя… ну, конечно, не все, но многое.
Так чего проще? Надо взять рукопись с собой.
… Единственный в мире экземпляр принесен в общежитие, бережно уложен в чемодан, едет со мной в Закавказье.
Зрелая осторожная дама, моя бывшая сокурсница, — сейчас мы работаем в одном институте — выговаривает мне:
— Зачем об этом писать? Ведь ты поступил нехорошо. Подумай сам, как можно было увозить рукопись, тем более уник?! Ведь это невосстановимо! Украли у тебя чемодан, или поезд потерпел крушение, или случился пожар в доме, где ты жил, — что тогда?
Правильно, мой друг; ты всегда отличалась благоразумием. Надо жить но часам, спать после обеда и не работать ночами, чтобы не повредить здоровью. А я, беспутный, не думал об этом. Вот, не захотел — и уже не смог бы, если и захотеть — отрываться от своей рукописи, взял да и увез. Каюсь — и не жалею о своем давнем проступке: сердцу моему безоглядная увлеченность милее пресного благоразумия. Каждый ли решится ухлопать свой отпуск на работу? А я решился; собственно, тут не было ни вопроса, ни раздумий. Ведь была безоглядная увлеченность; ею жива не только любовь, но часто и наука. Вряд ли Галилей или Менделеев делали свои открытия в наглухо застегнутых вицмундирах.
Молодость не всегда считается со строгими правилами хранения рукописей, которые, конечно, обязательны для всех.
…За лето предварительное описание рукописи морских поэм было составлено полностью. Назавтра после возвращения в Ленинград, радостно здороваясь с Игнатием Юлиановичем, я вручил ему свой новый опус на просмотр.
— Как, уже? — удивился он. — Когда же вы успели?
— Лето было долгое, Игнатий Юлианович.
— Что же, вы никуда не ездили? Не отдыхали?