Воспоминания о Евгении Шварце
Шрифт:
По этой части Шварц в тот момент не был избалован. Тем более хотелось, чтобы костюмы сшили хорошо.
Тогда в Ленинграде появился портной, кажется, из Таллинна. Звали его Павел Иванович Левак. Разные знакомые горячо хвалили его работу. Я нашел к нему путь, привел к Евгению Львовичу. Леваку новый знакомый страшно понравился; он, кажется, сшил один костюм, потом взял у Шварца вперед немалые деньги, чтобы купить подходящий материал для второго и еще на что-то. Больше мы портного не видели. Он исчез. Я был совершенно убит
Долго еще я вздрагивал при воспоминании об этом сюжете.
Евгений Львович, понимая мои страдания, старался развеять их шуткой.
В письме в Саратов, где я жил летом, он писал: «Задумал большую пьесу в пятнадцати актах „Портной-невидим „Вечный эстонец““ (продолжение романа Евгения Сю „Вечный жид“), или „Хорошо в раю жили, там костюмов не шили!“, или „„Павел Иваныч, молился ли ты на ночь?““
Вы спрашиваете — не подыскать ли портного в Саратове? Подыщите. Хуже не будет. Впрочем, я не сержусь. Поведение Павла Ивановича похоже на занимательный газетный роман с продолжениями, которым не видно конца. Правда, газетные романы обычно кончаются благополучно, чего нельзя сказать о моих костюмах».
Трудно, а может, и не нужно слишком долго повествовать о чувстве юмора и том его значении, какое проявлялось в словах и поступках Евгения Львовича.
Предпочитаю отослать читателя к лучшим его пьесам. Они очень похожи на автора. Об этом тоже скажу, но тоже позже. По тому, что я здесь нарассказывал, — опять игры подозревающе-подозрительного воображения, — не дай бог, кто-нибудь теперь представит себе Евгения Львовича высокоцивилизованным, исполненным улыбки, даже сахарным любезником. Вот уж чего не было.
Говорю о сути человеческой, не о поверхностных впечатлениях видимой округлости или остроугольности поведения. То есть, проще говоря, касаюсь не того, кому что показалось, кто что увидел при мимолетных встречах. Касаюсь главного, залегшего в глубине душевной.
От Шварца слышал слова из Библии: «Если ты горячий или холодный, я тебя приму; если теплый — извергну». Так Евгений Львович передавал взволновавший его текст. Мне он сказал эти слова не между прочим, а твердо так, как необходимую заповедь: учти, мол, и руководствуйся.
Сам он бывал горячий или холодный по отношению к людям и событиям, но быть теплым почитал за прямое неприличие.
При всей живости, непреднамеренности подхода и взгляда, при всей сложности понятий и обширности сомнений — ничего недооформленного.
Путать черное и белое, необходимое и пустое, свое и чужое — такого не хотел, не мог, боялся как огня.
Из чего, разумеется, не следует, что ему не доставляли радости часы легкого безделья или случайные разговоры с случайно встреченными людьми.
Одно дело — любить то и се, другое — путать все со всем соответственно сегодняшнему своему
Властна, да. Кому не приятно, когда его хвалят или делают ему существенные любезные услуги, — тут и говорить нечего.
Здесь была для него область душевных принципов.
Друзей с дальними знакомцами никогда не путал.
Считал настоящими друзьями только тех, кого звал в свой дом или к кому сам наведывался.
Все это легко понять в свете его постоянного внутреннего сопротивления душевной мякинности или там пластилинности.
Знаете, что я заметил?
Вероятно, то же, что раньше и лучше меня выяснил Евгений Львович.
А именно: люди часто говорят собеседнику то, чего он от них ожидает. Ставят в уме моментальный прогноз в целях наибольшего самосбережения. Говорят то, что, по их мнению, будет для другого человека всего удобней, всего съедобней без разжевывания.
Даже если собеседник довольно-таки спокоен, настойчиво не вымогает особых одобрений, все равно — как заведенные: «Да, это хорошо, это верно, это — то, что нужно: да, вы достигли; да, вы поступили (вели себя, поработали) хорошо; да, конечно, согласен с вами, только с вами, конечно же — с вами…»
Иной раз человек, привыкший к уклончивой любезности как закону общения, уже и сам не знает, как верней подпеть другому. Его прямо шатает: «Да-а-а?» — «Да-а-а…»; и после тряски такое насильственное, но безапелляционное: «Да!»
Как часто, как просто человеческая жизнь превращается в кашу навязанных обстоятельствами встреч, необязательных разговоров, вялых снисхождений, скорых приговоров, назавтра так же скоро пересматриваемых. Как легко поддаться беспокойной реке дней, она тащит тебя за собой, она вертит тебя — а ты только знай исполняй ее волю, да не забывай при этом считать, что ты все равно молодец.
Григорий Михайлович Козинцев в набросках предполагавшейся статьи о Шварце вспомнил: «Он сказал: „Надо закрыться на учет, пересмотреть друзей. У X стали песьи глаза. А у Y еще ничего“».
Вот точнейший Шварц, просто одна из главных возможных формул его. К этому припоминанию Козинцев добавил еще слова, на сей раз — из «Гамлета»: «Я должен быть жесток, чтобы добрым быть».
Когда был разговор, записанный Козинцевым? Вероятно, ближе к середине 1950-х.
Я был поражен, увидев среди журнальных публикаций Биневича то, что сказал Евгений Львович в письме 1924 года к Михаилу Леонидовичу Слонимскому. Это письмо, на которое обращаю ваше внимание, Шварц написал, живя в Бахмуте. Ездил туда заняться журналистской работой.