Воспоминания о Евгении Шварце
Шрифт:
Началось десятилетие, которое оказалось короче, чем казалось. Десятилетие, когда можно было не спрашивать: «Любовь к ребенку — ведь это же ничего? Гостеприимство — это же тоже вполне можно?» Когда наметилось то, что можно назвать почти чудом: самые мужественные стали думать или, точнее сказать, учиться думать, а ведь «думать само по себе мучительно», как говорит Шарлемань. Увы! Осуществилась лишь самая малая доля предсказанья.
Пьеса кончается благополучно, тяжело раненный Ланцелот возвращается и, вернувшись, приносит с собой надежду. К сожалению, в действительности этого-то и не случилось. Жители признаются в подлости, подхалимстве, лицемерии. «С ними еще придется повозиться», — думает Ланцелот. Долго ли? Десятилетие? Два, три? Столетие? Ведь в сущности «Дракон не умер, а, как это часто бывало с ним, превратился в множество
Верю и я, что когда-нибудь придут мальчики и девочки, которые ясными глазами взглянут на друга, брата, отца и не увидят в них «дракона», даже если ему удастся талантливо замаскироваться. До сих пор он маскировался бездарно. До сих пор ему самому приходится возиться с Ланцелотами, которые отказываются своим дыханием погасить свечу, едва мерцающую в холодном сумраке ночи.
2
Согласно Краткой литературной энциклопедии, Шварц прожил счастливую жизнь. Пьесы, которые он писал, ставились, сказки печатались — те и другие имели успех. На деле многие его пьесы (и в том числе первоклассная — «Одна ночь») были отклонены театрами или запрещены цензурой, проза почти полностью осталась в рукописях, а свои мемуары он не только не пытался опубликовать, но в значительной части зашифровал ( 12 ), и никто, кроме работников ЦГАЛИ, их не видел. Известно только, что они состоят из более двухсот печатных листов — об этом на вечере памяти Шварца публично заявила сотрудница архива Кириленко. По нескольким строкам, которые она процитировала в своей речи, можно догадаться о принципе, которым, зашифровывая часть своих мемуаров, воспользовался Шварц. Он приписывал свои мысли действующим лицам пьес, над которыми якобы работал или собирался работать. А мысли персонажей, подчас ложные, прямо противоположные авторским, а подчас смутно их напоминающие, излагал от своего имени, маскируясь какими-нибудь вполне естественными подробностями текущего дня. (Разумеется, это только предположение.)
Существуют сотни, а может быть, и тысячи форм тайнописи, которой пользовались уже в глубокой древности и пользуются в наши дни. Но еще никому, кажется, не приходил в голову тот простейший способ, с помощью которого превращены в тайнопись мемуары Шварца. Разгадать его сложно: для этого необходимо, по-видимому, сопоставить запись каждого дня, отмеченного в мемуарах, с теми действительными происшествиями, которые произошли в этот день. С большей или меньшей точностью это сопоставление укажет связь между происшествиями и соображениями, и станет ясно, какие соображения принадлежат автору, который скрылся под именем выдуманного персонажа. Разумеется, речь идет не только о соображениях, не только о мнениях и впечатлениях, но и об атмосфере времени в широком смысле слова. Мнения и впечатления, в свою очередь, можно сопоставить с опубликованной или незашифрованной прозой Евгения Львовича с такими, например, произведениями, как «Белый волк» (о К. И. Чуковском) или «Превратности характера» (о Б. С. Житкове). Благородный, великодушный Шварц, который — хотел он этого или не хотел — изобразил себя в Ланцелоте, отнюдь не выглядит в этих очерках всепрощающим добряком. Он судит бесстрастно, объективно и строго. «Белый волк», посвященный двадцативосьмилетнему К. И. Чуковскому, написан беспощадно, и, если некоторые черты его сложного характера изображены с жестокостью правдивого наблюдателя, нельзя не отметить, что с годами он изменился, и если бы Шварц пережил К. И. Чуковского, он написал бы о нем совершенно иначе ( 13 ). Так или иначе, при своем великодушии, душевной щедрости, рыцарской простоте, Евгений Львович, надо полагать, едва ли пощадил кого-нибудь в своих мемуарах. На редкость проницательный ум, пророческий ум, свойственный поэтам хлебниковского масштаба, тонкая изобразительность, языковые находки, подслушанные и придуманные, — все говорит о том, что, когда мемуары будут разгаданы и опубликованы, в русской литературе появится еще одна великая книга.
1988
Николай Акимов
Наш
Это удивительно, до чего люди не похожи друг на друга! Как при такой общности физической конструкции — внешних и внутренних органов, химического состава человеческого тела, единообразия всех функций его сложнейшего организма — получаются такие разные и совершенно не похожие друг на друга результаты, каждый из которых носит название человеческой личности!
И мы живем в обществе — в громадном собрании человеческих личностей, с которыми мы общаясь, радуемся встрече с одними и страдаем от общества других, и при всем разнообразии наших отношений со всеми людьми, которых мы встречаем, исключена, пожалуй, только одна возможность: встретить двух совершенно одинаковых.
Но возможности нашего восприятия ограничены. Мы невольно отбираем для внимательного изучения одних и оставляем «вне фокуса», в расплывчатом тумане других, на восприятие которых в отдельности, персонально мы уже не способны.
В нашем языке даже выработались слова, определяющие такое восприятие «вне фокуса», обобщенно, — масса, войска, зрители, пассажиры, покупатели, толпа.
Некоторым профессиям рассмотрение людей в отдельности вообще противопоказано. Никакой полководец не смог бы послать в атаку десять тысяч человек, если бы он воспринимал их как отдельные человеческие личности, но зато он спокойно двинет в бой дивизию или корпус.
Но формирование характера, взглядов, убеждений и привычек каждого из нас, даже упомянутого выше полководца, происходит не в процессе общения с массами, толпами, армиями и прочими масштабными категориями, а от встреч и общения с конкретными человеческими единицами, с личностями, воспринимаемыми отдельно и крупным планом.
Никем еще научно не подсчитано, сколько может средний человек удержать в сознании и навсегда сохранить в памяти таких значительных для него встреч, кто из людей, с которыми он общался, займет постоянное место в его духовной жизни, сколько будет возникать в его представлении только по конкретной ассоциации, и, наконец, сколько встреченных нами в жизни людей исчезает, не оставив никакого следа.
Я тоже не взялся бы произвести такой подсчет, но мне ясно одно: первых мы можем сосчитать по пальцам, для второй категории уже нужны счеты, а для третьей — счетные машины.
Область искусства вносит некоторое усложнение в эту схему. Великие художники обладают такой способностью выражать собственную личность в своих произведениях что в сознании читателя, зрителя, слушателя создается сильнейшая иллюзия личного общения с автором. Я твердо знаю, например, что никогда не встречался с Чеховым, Достоевским, Анатолем Франсом, Марком Твеном, Боттичелли, Брейгелем и Боровиковским, но мне иногда трудно в это поверить. И если бы сегодня мне удалось встретиться с Сухово-Кобылиным, я бы гораздо больше обрадовался этой встрече, чем удивился.
И я думаю, что если бы я никогда не встречал Евгения Шварца и не был с ним дружен в течение трех десятков лет, а знал бы его только по его произведениям, я тоже воспринимал бы его как очень близкого и любимого человека, ход мыслей которого и движение его чувств постоянно вызывали бы во мне удивление и восхищение.
Но мне очень посчастливилось не только читать его произведения, не только работать над ними на сцене, но и много и часто его видеть и говорить с ним.
Во время моей работы в Москве в молодом тогда Театре имени Евг. Вахтангова мне сказали как-то после репетиции, что вечером будет читать свою пьесу ленинградский драматург Шварц. Было это в 1931 году.
Когда перед читкой выяснилось, что мы не знакомы, все очень удивились: ленинградцы! И нас познакомили. Шварц прочел «Приключения Гогенштауфена». Пьесу горячо обсуждали, признали интересной, но требующей доработки. Автор — скромный худощавый молодой блондин — сдержанной вежливостью выделялся из общего стиля более уверенных в в себе и темпераментных ораторов. Он согласился со всеми замечаниями и больше к этой работе не возвращался.
Когда через два года я организовал экспериментальную студию при Ленинградском мюзик-холле, которая должна была вырасти в синтетический театр, где искусство драматического актера сочеталось бы с музыкой, балетом и цирком, я обратился в поисках репертуара к трем драматургам: Шекспиру, Лабишу и Шварцу.