Воспоминания о людях моего времени
Шрифт:
Сижу у себя наверху, ставлю запятые, вопреки грамматике, перед и, вдруг внизу опять хлопает дверь и на весь дом крик: — Писатель с мировым именем, — и вдруг написал такое… (скажем элегантно: «удобрение»).
Это значит, читает в корректуре «Деревню» и не одобряет. «Ты им доволен ли, взыскательный художник…» — да, взыскательным художником он был, конечно.
Мы с женой слушали эту «Деревню» еще в Москве, он сам читал — брату Юлию, мне да двум Верам, в доме Муромцевых, родителей его жены. Чтец был превосходный.
Сказать правду,
В Грассе, под провансальским солнцем, написал он многое свое основное, «Жизнь Арсеньева», «Митину любовь», «Цикады».
Мы в Грассе только временно бывали, а два лета жили в департаменте Вар, в именьице друзей. Это совсем другое дело. Пустынное и поэтическое, глухое место — леса, оливки, виноградники, ничего яркого и нарядного, но великое молчание и обаянье страны древней, высоко-благородной.
Дом «наш» небольшой, вроде фермы. Ему двести лет, стены расписаны в столовой какими-то наивными фресками, но все это очень мило. Свое вино, свой виноградник. В жаркий солнечный день хорошо подойти к лозам винограда «столового» (для еды, не для вина), сорвать гроздь, солнцем прогретую, и тут же «лозы виноградной» вкусить. Сходить под вечер пешком в Торонэ, деревушку в километре, где худенький молодой аббат наигрывает в одиночестве на органе (иной раз и он к нам заходит отвести душу от пейзан, к церкви совсем равнодушных. Но спрашивает опасливо: уважаем ли мы, католицизм? Ничего, уважаем).
Днем пишешь, в полной тишине, в свете, под музыку цикад.
Их серебро все мы — жена, дочь, я, очень любили — сколь мелодичен звон их, непрерывный, негромкий и не надоедливый: какая-то бесконечная симфония юга и солнца. А вечером совы — тоже друзья, ауканье их нежно.
Хозяев нет в доме, они в других краях. В соседнем домике живет Фердинанд, провансалец, вроде приказчика, типа Тартарена из Тараскона (Додэ) и жена его, толстая итальянка Мадлэна. Она и готовит нам. Обедаем под каштанами, на воздухе, под зелено-золотой, божественной сетью солнца сквозь листву каштанов.
Однообразно, тихо, патриархально. Девочка рисует после обеда свои детские рисуночки, за этим же столом, вечерние прогyлки — нередко в аббатство Торонэ — заброшенный и замечательный цистерцианский монастырь. Там тоже цикады, тоже вечером певучие совушки провансальские.
Вдруг в идиллии этой некое и событие: к нам едут Иван с Верой — Бунины! Из Грасса, навестить. Ну, очень рады.
В назначенный день автомобиль виден из-под наших каштанов, нерешительно он останавливается у поворота с большой дороги, наконец к нам, на скромную дорожку сворачивает. Да, Иван в каком-то шлеме, как путешественник в Индию, коричневатом, Вера в светлом платье, такая же спокойная и сдержанная, как и в Москве девушкой была, в доме родителей своих, Муромцевых.
— Ну вот, дорогой, в какую трущобу забрался, насилу нашли! Что, вы тут
— Ничего, не скучаем.
— Это тебе не Притыкино твое. Вера, вылезай, вылезай!
Пока Вера целуется с моей Верой, он уже нетерпеливо рвется куда-то.
— Показывай, показывай свое Притыкино! Где у вас тут скотный двор? Конюшни где? Сколько лошадей держишь? Почем поденным платишь?
Но это все «так». В общем, он благодушен, в хорошем настроении осматривает дом, заходит в мою комнату — очень скромную, с несколькими рукописями да книжками о Провансе — собственно, вроде кельи.
— Тут вот и «творишь»… Твори, твори. А винцо у вас собственное? Виноградники развел, оливки… Ну, куда там Притыкину угнаться…
И все-таки старый, неказистый, но чем-то благородный дом ему нравится: может быть, неким древним своим запахом, тишиной, прохладой, жужжаньем отдельных шмелей и снаружи треском цикад.
— Да, я сам это люблю, — говорит он уже серьезно. — И Прованс, и глушь, и цикад, и каштаны.
Завтракаем внизу, в полутемной столовой. Иван надевает пенсне, разглядывает «живопись» на стенах.
— Это что же, Рафаэль изображал?
— Да, Рафаэль. Здешний. А жил тут полоумный одинокий старик, владелец имения. Здесь и умер. Будто бы призрак его ходит ночью по комнатам и постукивает.
— Ну, это вранье, конечно. Брехня. Призрак! Пьяница, наверно, был, спивался в одиночку.
— Бог его знает.
— А ты видел? Как он ходит и постукивает?
— Нет, не видел.
— Ну вот то-то и оно-то, душа моя. Все вранье.
Я подливаю ему «нашего» пюжетского вина.
— Будет, дорогой. Винцо хоть свое, притыкинское, а довольно-таки… (и опять словцо на четвертую букву алфавита).
Под вечер мы ходили в монастырь Торонэ. Какою-то тропинкой, среди мелкого леса — и вот другая тропинка пересекает ее — в старых, замшелых плитах-камнях.
— Иван, смотри, это древняя дорога в аббатство Торонэ.
По ней ездил сюда на ослике св. Бернард. Тот, кто Крестовые походы проповедовал. Бернард Клервоский — он и считается основателем аббатства. Еще довольно жарко, пахнет нагретой хвоей, цикады неумолчны. Выходим на большую дорогу, современную. Налево красные россыпи боксита, невдалеке романского стиля колокольня.
— Клервоский, Клервоский… — я этих Крестовых походов не видал… а вообще хорошо. Мне нравится. Он снимает свой шлем.
— Да, братец ты мой, на ослике… Как Спаситель, «на осляти».
Иван делается вдруг серьезным — это не шуточки и «Притыкино», сейчас он поэт, как и подобает ему быть. Такой, как некогда читал стихи свои у меня на Спиридоновке.
— Да-а, святой Бернард…
Удивительна эта заброшенность аббатства Торонэ, одного из знаменитых памятников романской архитектуры. Как все сурово, строго тут! Ни украшений, никакой радости для глаза. Как будто сказано: «К чему обольщенья? Веруй, молись».