Воспоминания о людях моего времени
Шрифт:
Положение же его самого оказалось довольно аховым. Он был интеллигент и человек вовсе не кровавый. А попал в теплую компанию. «Они» не очень-то его жаловали. Он старался смягчать, заступаться, поддерживать артистов, писателей, налаживать разные академические пайки, и т. п. По этой части кое-что сделал. Но в террор и убийства смягчения никакого не внес.
В 21–22 гг. мы жили в самой Москве. Это было время нэпа, сравнительно легче. Луначарский устраивал иногда у себя в Кремле чтения и приемы, приглашал и писателей не-коммунистов. (Бывали у него Вяч. Иванов, Балтрушайтис, Гершензон,
Но тут больше имели дело с Каменевым, тогда председателем Московского Совета. Все-таки, раз были и у Луначарского в Кремле. Помню, ухитрился я как-то тогда, в группе сотоварищей своих, не поздороваться с ним. Помню, стараясь выказать свою независимость и презрение к новому строю, я как-то особенно нагло разваливался в кресле, раскачивал его, высокомерно (как мне казалось) рассматривал, заставлял скрипеть, чтобы наглядно показать, как ничтожно это «высокое место» — кабинет кремлевского вельможи — в моих глазах.
Но не всегда мне так везло.
На Знаменке жил мой издатель — и приятель давний Зиновий Исаевич Гржебин. Был он близок к Горькому, но навастривал лыжи за границу, хотел и устроил в Берлине начала 20-х гг. собственное издательство. А пока занимал отличную квартиру недалеко от Румянцевского Музея.
Я у него бывал нередко, по литературным и личным делам. Помню великолепный подъезд, двойные стеклянные двери, светло, тепло, только швейцара нет, а то будто довоенный быт.
Вот поднимаюсь с улицы на несколько ступенек, берусь за ручку двери — она покорно отодвигает ко мне свое стекло, а выходящий из дома человек в отличной шубе и меховой шапке тянет к себе другую, внутреннюю дверь, тоже стеклянную.
Чрез несколько секунд оба мы, нос с носом, сталкиваемся в этой ловушке меж дверями, шуба поправляет знакомым жестом пенсне, взглядывает на меня и оказывается просто-напросто Луначарским.
— А-а, здравствуйте! — и приветливо протягивает руку. Совсем будто в Италии, сейчас начнет спорить о Боттичелли (только сто лир ему теперь не нужны, и там шубы такой не было).
Да, и я протягиваю ему руку. После торжественного печатного заушения — а вот тут, между анафемскими этими дверями протягиваю и жму…
Потом скорей шмыг в переднюю, в подъемник и к Зиновию Исаевичу. Там свой мир, литература, издательство, давняя доброжелательность с обеих сторон. Я рассказываю ему, он смеется. — Анатолий Васильевич только что у меня был.
Я смущенно смеюсь.
— Ведь в печати сказал, что никогда руки не подам…
— Мало ли что в печати… А тут вышло непечатное.
И мы стали говорить о другом — о готовящемся нашем отъезде, о книгах моих, которые он собирался издавать в Берлине.
Так все и вышло. И попали в Берлин, и книги мои он там выпустил — Гржебину, Зиновию Исаевичу, во многом обязан и тем, что попал на Запад. Его уже нет в живых. Скончался он здесь, в Париже, гораздо позже. Благодарную память о нем храню.
Я никогда больше не видел Луначарского. Он продолжал быть «Наркомпросом». Думаю, все меньше, меньше подходил к эпохе, особенно, когда умер Ленин, и Сталин забрал
Почти все люди того времени ушли. Умер и Луначарский.
Воспоминания о нем главнейше связаны с юными, счастливыми годами, райскими днями Италии. Теперь, издали, улыбнувшись на многое, но и вздохнув, скажешь: «Все-таки слава Богу, что умер Анатолий Васильевич естественной смертью, а не в подвале Чека».
Времена доисторические, еще до японской войны. Москва, университет. Был у меня знакомый один, Яхонтов, тоже студент, но старше меня и образованней. Он мне нравился: простой, негромкий и приветливый, с русской интеллигентской бородкой. Думаю, был этот Яхонтов социал-демократ, но умеренного толка (а может, и народник).
Вот он пригласил меня однажды к себе на вечеринку. Русская студенческая вечеринка! Не времен Герцена или Толстого (без мундиров и жженки), нечто после Достоевского, чай с лимоном и папиросы, окурки на блюдцах, сизый дым в комнате и споры, споры… Не помню, о чем именно спорили, наверно, о политике — не по моей части. Я и помалкивал, просто смотрел, вглядывался.
Студент, довольно кудловатый, с широким открытым лицом, серыми спокойными глазами, сняв тужурку и устроившись верхом на стуле, так что спинка служила ему опорой и кафедрой, что-то толково разглагольствовал. Его слушали. Видно было, он здесь известен, что-то за ним есть.
Яхонтов нагнул ко мне бородку, блеснул стеклами пенсне, шепнул:
— Выдающаяся личность. Умен и начитан. Лев Розенфельд.
Я вас с ним познакомлю.
И действительно, познакомил. И действительно, «Лев Розенфельд» произвел неплохое впечатление. О талантах его политических я не мог судить. Да мало это и занимало. Но так, сам по себе, он мне скорее понравился.
Знакомство это не укрепилось и не удержалось. Все же в те годы мельком, то в Университете, то, кажется, у самого Яхонтова, я его встречал. Но никак не думал, что чрез четверть почти века встречу его в условиях, тогда показавшихся бы фантастическими.
Эти условия были — революция, о которой я у Яхонтова, по молодости лет и быть может дурости, вовсе не думал. Но она пришла, не спрашивая, хотим ли мы ее или нет, пришла и как зверь, и как суд над многими делами прошлого.
Фантастичность и в том, что такой Луначарский, занимавший у меня сто лир, вдруг стал министром, что кудлатый студент Розенфельд, переименовавшись в Каменева, обратился в Предс. Москов. Совета. А еще и в том фантастика, что сам зверь — так всегда бывает в революции — сам по себе обратился, много собственных детищ пожрал.
Как и Луначарский, Каменев был образованный интеллигент, тоже склонный отчасти к литературе и искусствам. Жена его — grande dame революции по части театров, выставок картин и т. д. — каменевский «либерализм» зашел так далеко, что как московский генерал-губернатор он закрыл на третьем № «Вестник Чека» за открытый призыв к пыткам при допросах. (Чудный документ для человеколюбивой русской литературы! Лев Толстой, слава Богу, до него не дожил, как и Чехов. У одного из друзей моих литературных этот номер хранился. Интересно бы знать, сохраняется ли он в государственных библиотеках России сейчас, или благоразумно исчез?)