Воспоминания о людях моего времени
Шрифт:
В новом «волшебном» мире все-таки мы как-то жили, копошились, даже писали кое-что, даже Союз писателей (независимых) у нас в Москве был. Карабкаясь, цепляясь, стараясь не унижаться, продолжали путь. На пути этом Каменев попадался не раз, в облике «заступника и покровителя».
Он обосновался на Тверской в бывшем доме генерал-гyбернатора, напротив каланчи и убогого памятника Скобелеву. В прежние времена внизу дворца была канцелярия, где чиновник с длинным вылощенным ногтем на мизинце выдавал нам заграничные паспорта: с ними ездить можно было по всей Европе без всяких виз.
Вот я иду к Каменеву посланцем
Подымаюсь по лестнице этого нового мира. Трещат машинки, бегают резвые, не без развязности, секретарши, потряхивая грудями. За зеркальными стеклами дворца как призраки, безмолвно проплывают извозчики, детишки тащат салазки, бредут граждане молчаливо, со своими заботами и горем.
После некоего ожидания пускают и в кабинет Каменева. Вот он, кудлатый студент моей молодости, за отличным столом, спиной к зеркальной Москве за ним, где медленно, беззвучно-горестно идет повседневность.
Принял он меня прилично, даже не без любезности, конечно, слегка покровительственно. Удивило, что он поджимал ноги под себя, в одних носках — ботинки стояли рядом: будто жали они ему, он отдыхал.
В Харькове арестовали Ильина (философа), Арсеньева и французского профессора Мазона, Союз хлопочет об освобождении их. Каменев водит пальцем по каким-то спискам.
— За что взяли?
— Ни за что.
— Посмотрим, посмотрим…
Телефонный звонок. Грузно, несколько устало Каменев в своих носках берет трубку.
— Феликс? Буду, буду. Насчет чего? Нет, приговор пока не приводить в исполнение. Буду непременно.
Дзержинский, «Золотое сердце». С дальнего конца проволоки пахнуло не райским.
Каменев положил трубку.
— Если не виноваты, конечно, выпустим.
Мне повезло — их выпустили. С этого времени я оказался как бы «спецом» по Каменеву. Возникло мнение, что мне он не откажет, и по малым житейским делам Союза к нему направляли меня.
Например, так: надвигается голод, а Гершензон разузнал, что у Московск. Совета есть двести пудов муки, как бы с неба свалившихся. Хорошо бы до них добраться.
И добрались. На этот раз ходили в Орду уже вдвоем: я и Гершензон, к тому же Каменеву. Гершензон, извилистый, нервный, чем-то напоминавший черного жучка, волновался, нервничал, вместо «здравствуйте» говорил «датуте», и при всей своей высокой одаренности, духовном аристократизме обладал загадочным тяготением к новой власти. Казалось бы, все обратное: он индивидуалист, смиренный книжник, самый мирный человек — но сила, ломка, беззастенчивость почему-то магически подавляли его и он бормотал нечто совсем неподходящее. Меня стеснял несколько его тон с Каменевым на этом свидании о муке, он слишком робел, находился на границе подобострастия — давал повод Каменеву держаться слишком снисходительно-покровительственно.
Вообще-то миссия наша была нелегка (внутренно), но подгонял голод, а Гершензон не облегчал.
Миссия удалась. Каменев держался все же прилично, «хлеб наш насущный» мы получили, и вскоре по зимним улицам Москвы везли из склада на салазках кульки
Действительно, мне на Каменева везло. Позже, когда оказался я во главе Книгоиздательства писателей, мне пришлось выступать в некоем заседании Правления, что ли, Моск. Совета, защищать нашу издательскую квартиру от Коминтерна, который хотел ее отобрать. К великому моему изумлению, при явном благоволении Каменева, мне удалось отстоять наше помещение. Помогло то, что у самого Каменева и Московск. Совета была в это время какая-то ссора с Коминтерном. Мы, писатели, на этом выиграли.
Так что, как и Луначарский, Каменев всегда оказывался на стороне интеллигенции. Такая же роль выпала ему и летом 1921 г., когда он возглавлял интеллигентский Комитет Помощи голодающим (Кускова, Прокопович и др.).
Об этом тоже есть в «Москве» моей. Позволю только себе бегло напомнить насчет Каменева. Сила и власть все же сила и власть, дают некий тон, людям не-власти чуждый и неприятный.
Помню, после одного заседания этого голодного Комитета мы вышли с Осоргиным вместе. В Одессе «сидел» в это время писатель Андрей Соболь. Я попросил Каменева выпустить его. Он спросил небрежно:
— Какой Соболь? Который написал роман «Пыль»?
— Да.
— Плохой писатель. Пусть посидит.
Через некоторое время Комитет наш вовсе закрыли. Каменева отстранили от председательства, а мы оказались в Чеке — большинство, правда, ненадолго.
В 22-м году Каменев помог мне выехать за границу после сыпного тифа, перенесенного в Москве.
Гржебину денежно. Каменеву по другой линии я обязан — наверно можно сказать — жизнью.
Жизнь же самого Каменева протекала в Москве и дотекла до страшного конца. В свое время он закрыл «Вестник Чека». Теперь эта же Чека добралась-таки до него. Применялись ли к нему те «способы» против которых он был, не знаю. В той ли, другой форме делалось это обычно (доводили до изнеможения и добивались подписи под чем угодно).
«Судьба загадочна, слава недостоверна». При Сталине, во время разных «процессов», Каменев сошел в подвал Чека, как и Бухарин, Рыков и другие, и уж не вышел из него. Зверь сожрал не зверя, но все-таки «своего».
СТРАННИКИ
Посвящается В. И. Немировuчу-Данченко
Однажды мне, девятилетнему мальчику, сказали:
— Завтра у нас обедает писатель, Немирович-Данченко. Тот самый, чьи детские рассказы ты читаешь в «Задушевном Слове». Поблагодари его.
Мы жили тогда в Людинове, Калужской губернии. Отец управлял людиновским заводом, одним из нескольких знаменитой тогда «мальцовщины». Василий Иванович объезжал эти заводы, собирал материалы для книги о них.
На другой день меня приодели, причесали потщательней, научили что сказать и повели в залу. Как сейчас вижу свет ее, сияющий паркет, большой рояль в углу. Весело разговаривая, вошли отец и плотный господин элегантного вида, вымытый, свежий, живой, с бакенбардами, очень барской манеры.