Воспоминания
Шрифт:
Однажды водителем такси оказался мой бывший раненый. Выходя из машины, я захотела пожать ему руку, но он тоже вышел и встал со мной на тротуаре. Прохожие были немало поражены, когда водитель снял фуражку и поцеловал мне руку. И часто потом, подзывая такси, я узнавала в водителе какого нибудь знакомого офицера.
Работали официантами, домашней прислугой. Париж пестрел ресторанчиками, кафетериями и кондитерскими, которыми заправляли эмигранты, если была деловая жилка, а невезучие соотечественники работали тут же музыкантами, певцами, танцорами и официантами. Как всегда, основная тяжесть ложилась на женские плечи, зачастую женщина кормила всю семью, если мужчины сидели без работы. У них, белошвеек, вышивальщиц, вязальщиц, от работы немели пальцы и плохо видели глаза, а они крепили, держали семью вместе, растили и давали образование детям.
Зато очень отличалось от родителей новое поколение, выросшее на чужой земле. Вкусившее нужду, оно трезвее смотрело на жизнь. На примере детей эмиграции мир еще раз убедился в даровитости русского народа. Во всех сферах образования их успехи были поразительны. За их будущее можно было не тревожиться, не будь безработицы и затора в делах. Однако немногих молодых увлекает мысль навсегда остаться за границей и принять иностранное гражданство. Большинство с надеждой смотрит на Россию, Россию иную, обновленную, которая в свой срок востребует их. Последние пятнадцать лет образование в России было настолько односторонним и недостаточным, что однажды наши молодые люди будут там очень и очень полезны. Они набираются знаний и опыта, чтобы в готовности откликнуться на призыв.
Политическая жизнь русской эмиграции в 1924 году отметилась двумя событиями, возбудившими брожение в обществе.
В конце августа великий князь Кирилл Владимирович, двоюродный брат покойного государя и первый в иерархии престолонаследия, объявил себя императором. Между началом своей кампании в 1922 году и манифестом 1924 года Кирилл звался «местоблюстителем российского престола». Однако приверженцев у него было не много, поскольку он так и не сформулировал лозунг, способный привлечь к нему костяк монархистов, куда входило значительное число эмигрантов, ставивших интересы России выше восстановления монархии. Лишь небольшая фракция монархистов, так называемые легитимисты, приветствовала его шаг, большинство же ответило взбешенным непризнанием. А легитимисты, для которых вековые традиции были единственной отрадой в распавшемся мире, обрели номинального главу, на кого и уповали теперь. Меня ни в малейшей степени не задело это движение.
Второе событие было поважнее, и отозвалось оно шире и громче. Популярный главнокомандующий в годы войны великий князь Николай Николаевич своей властью и личным авторитетом объединил рассеянные на чужбине остатки Белой армии. После революции Николай Николаевич, с которым по–прежнему связывались большие надежды, упрямо держался в тени, равно сторонясь политических альянсов и попыток сплотить эмиграцию. В 1924 году его позиция смягчилась, впрочем, всегда оставаясь чрезвычайно осмотрительной. Он объединил вокруг себя большую и влиятельную группу людей, поскольку его очень простая программа находила отклик у здравомыслящей, думающей части эмиграции, включая монархистов. Он стоял за восстановление законности и порядка в будущей России, не предрекая пока никакой определенной формы правления. Великий князь пользовался уважением и любовью, и в целом его решение было принято с облегчением. Однако и это движение было едва ли успешнее того, что возглавил Кирилл. Николая Николаевича стеной обступили ветераны, ничуть не поумневшие после революции, и оттеснили молодые и талантливые силы. Из за своего окружения он утратил поддержку либеральных кругов эмифации.
Мои симпатии решительно склонялись в сторону фуппы Николая Николаевича, поскольку это была не партия, она не несла на себе никакой политической окраски. А повидала я великого князя только однажды, и то два–три года спустя. В эмифации назревал новый раскол, на сей раз вызванный соперничеством двух наших епископов. Раскол вскоре перерос все мыслимые рамки, поскольку обе партии стремились придать ему не только религиозный, но и политический смысл. Еще в начале раздора некоторые друзья просили меня пойти к великому князю, дабы он своим авторитетом охладил иерархов.
Великий князь с женой жили тогда в Шуаньи, в сорока милях от Парижа, жили скромно и уединенно, почти никого не принимая. За их безопасность отвечали
На нем охотничий костюм и высокие сапоги. Он сильно сдал со времени, когда я видела его последний раз, в войну; поседели голова и жесткая бородка. Дело, с которым я пришла, было ему неинтересно, он слушал меня с устало–снисходительным видом. Мне была хорошо знакома эта покровительственная манера: к ней прибегали почти все мои старшие родственники, имея дело с нами, младшими членами семьи. Яснее всяких слов мне давалось понять, что от такой пустышки, как я, ничего толкового ждать не приходится. Тем не менее я изложила свое дело. Помнится, я просила его не ограничиться убеждениями, они ни к чему не приведут, но властно распорядиться. Нужного результата тут можно было добиться только окриком. Он обронил несколько избитых фраз, из чего я заключила, что он уверен в успехе своей линии, а я говорю о том, чего не знаю. Я ничего не добилась.
И то, чего мы все боялись, не замедлило произойти. Никем не сдержанная распря епископов все длилась, подтачивая моральные устои эмигрантского сообщества. Дотоле церковь оставалась единственным институтом, свободным от политической грызни, была духовным пристанищем для бездомного люда. Если до того злосчастного обстоятельства политика уже расколола эмиграцию, то теперь разобщенность стала еще страшнее. Еще дальше разошлись взгляды, ожесточились сердца, тревожнее стало жить. Этот раскол удержался до наших дней, эмиграция разбита на два лагеря. При этом сами эти разногласия не имеют принципиального значения.
В то время я чаще, чем было нужно мне, сталкивалась с духовенством. Прихожанам стало тесно в старенькой православной церкви, потребовалась еще одна. На окраине Парижа купили участок с бездействующей протестантской кирхой. Было решено перестроить ее в православный храм. В память о членах семьи, погубленных революцией, я взяла на себя убранство церкви. Мы решили держаться канонов семнадцатого века; известный русский художник и знаток староцерковного искусства Стелецкий взялся безвозмездно расписать стены и написать иконы. Вся работа заняла больше двух лет и стоила мне стольких нервов, что я уже жалела, зачем занялась этим. Духовенство бестолково вмешивалось в убранство, не желая и не умея понять важность художественного целого; раздраженный постоянными придирками и близкий к нервному срыву художник то и дело грозил бросить работу. Выяснять бесконечные недоразумения приходилось мне. Но, несмотря на все трудности, работа была сделана, и наша церковь являет собой достойный образец русского церковного искусства. Она стоит на пригорке, окруженном деревьями, и от нее веет русским духом.
Свадьба в семье
Расставшись с мужем, я не чувствовала себя совсем одинокой. У меня был брат, которого я любила, сколько себя помню. Особые обстоятельства нашего детства и юности связали нас узами, которые ничто не могло ослабить. Я всегда была готова броситься на его защиту, но он не давал мне такого повода. Он ввязывался в истории и был бит, не проговорившись потом ни единым словом. Дмитрий отмалчивался, а я не докучала расспросами. О его настроении я могла догадываться только по внешним приметам. В последние годы нашего с Путятиным брака я вообще мало его видела, он не чувствовал себя у нас дома. Ему было безразлично, кто у нас бывал, но он тревожился, что окружение меня портит. Моя преданность ему и готовность считаться с ним одним много раз ставили его в неловкое положение, и некоторая напряженность в наших отношениях была сейчас некстати.