Воспоминания
Шрифт:
Подмечаю, как, рассказывая о своей беседе с Реми де Гурмоном [9] , тонким эссеистом и языковедом, он с особенным вкусом останавливается на обезображенном виде его: лицо изъедено волчанкой, обмотано красной «тряпкой, в заношенном халате, среди пыльных ворохов бумаг – таким он увидел этого, изысканнейшего эстета. Парадоксальность в судьбе человека всегда манит его. В судьбе человека – в судьбе народов, потому что Волошин с легкостью переходил на широкие исторические обобщения. Заговариваем о революции – ведь так недавно ещё 5-й год, так тревожит душу, не сумевшую охватить, понять его…
[9] Гурмон Реми де (1858-1915) – французский писатель и критик.
– Революция? Революция – пароксизм чувства справедливости. Революция – дыхание тела народа… И знаете, – Волошин оживляется, переходя на милую ему почву Франции, – 89-й год, или, вернее, казнь Людовика, – корнями в 14-м веке, когда происками папы и короля сожжен был в Париже великий магистр ордена Тамплиеров Яков Молэ, – этот
Исторический анекдот, остроумное сопоставление, оккультная догадка – так всегда строилась мысль Волошина и в те давние годы, и позже, в зрелые. Что ж, и на этом пути случаются находки. Вся эта французская пестрядь, рухнувшая на нас, только на первый взгляд мозаична – угадывался за ней свой, ничем не подсказанный Волошину опыт. Даром, что он в то время облекался то в слова Клоделя, то в изречения из Бхагават-Гиты по-французски… [10]
Но Волошин умел и слушать. Вникал в каждую строчку стихов Аделаиды, с интересом вчитывался в детские воспоминания её [11] , углубляя, обобщая то, что она едва намечала. Между ними возникла дружба или подобие её, не требовательная и не тревожащая. В те годы, когда её наболевшей душе были тяжелы почти все прикосновения, Макс Волошин был ей легок; с ним не нужно рядиться напоказ в сложные чувства, с ним можно быть никакой. А он, обычно такой объективный, не занятый собой, чуждый капризов настроений, ей одной, Аделаиде, раскрывался в своей внутренней немощи, запутанности. «Объясните же мне, – пишет он ей, – в чем моё уродство? Все мои слова и постуцки бестактны, нелепы; всюду, неособенно в литературной среде, я чувствую себя зверем среди людей, -чем-то неуместным… А женщины? У них опускаются руки со мной, самая моя сущность надоедает очень скоро, и остается одно только раздражение. У меня же трагическое раздвоение: когда меня влечет женщина, когда духом близок ей – я не могу её коснуться, это кажется мне кощунством…» Так он говорил и этим мучился. Но поэту все впрок. Из этого мотка внутренних противоречий позднее, через несколько лет, он выпрял торжественный венок сонетов: «В мирах любви неверные кометы» [12] .
[10] “Бхагавадгита” – философская поэма, часть индийского эпоса “Махабхарата”. В “Автобиографии” 1909 года Волошин назвал это произведение среди “книг-спутников” последних лет. Несколько ранее, в рецензии на сборник “Вопросы теософии” (вышедший в 1907 г.), Волошин определил: “Бхагавадгита” – это одно из величайших Евангелий человечества…” (ИРЛИ).
[11] “Детские воспоминания” А. Герцык – её статья “Из мира детских игр”, напечатанная в журнале “Русская школа” (Спб., 1906. № 3). Волошин широко использовал её для развития собственных идей и наблюдений в статье “Откровения детских игр” (Золотое руно. 1907. № 11-12).
[12] Венок сонетов Волошина “Corona astralis” (1909)
Как-то среди лета Волошин появился в сопровождении невысокой девушки, черноволосой, с серо-синими глазами. Ирландка Вайолет {Вайолет Харт – художница.}, с которой он сблизился в художественных ателье Парижа. Он оживленно изобразил сцену её приезда: был сильный ливень, горный поток, рухнув, разделил надвое коктебельский пляж… Он и Вайолет стояли по обе стороны его, жестами, беспомощными словами перекликались, наконец она разулась и, подобрав платьице, мужественно ринулась в поток – он еле выловил её. «И первым жестом моего гостеприимства было по-библейски принести чашку с водой и омыть ей ноги». Вайолет тихо сияла глазами, угадывая, о чем он рассказывал. Мы переходили на французский язык, на английский, но на всех она была немногоречива. её присутствие не нарушило наших нескончаемых бесед, только мы стали больше гулять, наперебой стремясь пленить иностранку нашей страной. Она восхищенно кивала головой, в испанских соломенных espadrilles {Мягкие туфли (фр.).} на ногах козочкой перебегала по скалам и, усевшись на каком-нибудь выступе над кручей, благоговейно вслушивалась во французскую речь Волошина – речь свободно текущую, но с забавными ошибками в артикле.
Эта тихая Вайолет так и осталась в России, прижилась здесь, через несколько лет вышла замуж за русского, за инженера, и, помню, накануне свадьбы, в волнении сжимая руки сестры моей, сказала ей: «Max est un Dieu!» {Макс – это бог (фр.).}
На нашей памяти Вайолет была первой в ряду тех многих девушек, женщин, которые дружили с Волошиным и в судьбы которых он с такой щедростью врывался: распутывая застарелые психологические узлы, напророчивал им жизненную удачу, лелеял самые малые ростки творчества… [13] Все чуть не с первого дня переходили с ним на «ты». Какая-нибудь девчонка, едва оперившаяся в вольере поэтесс, окликала его, уже седеющего: «Макс, ну Макс же!» Только мы с сестрой неизменно соблюдали церемонное имя-отчество, но за глаза, как все, называли его «Максом». И в памяти моей он – Макс.
[13] Ср. это суждение Е. Герцык с недобрым шаржем Анны Ахматовой (никогда в Коктебеле не бывавшей): “Приезжала в Коктебель какая-нибудь девица, он ходил с нею вечерами гулять по берегу. “Вы слышите шум волн? Это они вам поют”. И девица потом всем рассказывала, что Макс объяснил ей её самое. Она поклонялась ему всю жизнь, потому что ни до, ни после с ней никто так не говорил, по той весьма уважительной причине,
Вот я впервые в Коктебеле, так не схожем с теперешним людным курортом. Пустынно. Пробираюсь зарослями колючек к дому Волошина. У колодца, вытягивая ведро, стоит кто-то, одетый точь-в-точь как он, с седыми, ветром взлохмаченными волосами, – старик? Старуха? Обернувшись к дому, басом, сильно картавя, кричит Максу какое-то приказание. Мать! Но под суровой внешностью Елена Оттобальдовна была на редкость благожелательна, терпима, чужда мелочности. По отчеству будто немка. Но я не знаю, никогда не удосужилась спросить её о её прошлом и о детстве сына. Нам было тогда не до житейских корней. Помню только фотографию красивой женщины в амазонке с двухлетним ребенком на руках и знаю, что вот таким она увезла его от мужа и с тех пор одна растила. Но какое-то мужеподобие её лишило нежности этот тесный союз, и, по признанию Макса, ласки материнской он не знал. Мать ему – приятель, старый холостяк, и в общем покладистый, не без ворчбы. И хозяйство у них холостяцкое: на террасе с земляным полом, пристроенной к скромной даче, что углом к самому прибою, нас потчуют обедом – водянистый, ничем не приправленный навар капусты запиваем чаем, заваренным на солончаковой коктебельской воде. Оловянные ложки, без скатерти… Оба неприхотливы в еде, равнодушны к удобствам, свободны от бытовых пут.
Но в комнате Волошина уже тогда привлекало множество редких французских книг и художественная кустарная резьба – работа Елены Оттобальдовны.
«15 августа 1907 г.
Дорогая Аделаида Казимировна.
Маргарита Васильевна приехала вчера в Коктебель. Но мы не сможем собраться на этой неделе в Судак. Сейчас она устала очень, а в воскресенье я должен, к сожалению, читать на вечере в пользу курсисток в Феодосии. Так что мы приедем не раньше, чем во вторник на следующей неделе».
Коктебель, кажется, одержал на этот раз победу над её сердцем. Венки из полыни и мяты, которыми мы украсили её комнату, покорили её душу во сне своим пустынным ароматом.
Эти дни я все твержу про себя стихи Шарля Герена [14] . Послушайте, как это хорошо:
Contempte tous les soils le soleil, qui se couche;
Rien n'agrandit les yeux et l'ame, rien n'est beau,
Comme cette heure ardente, heroique et farouche,
Ou le jour dans la mer renverse son flambeau.
[14] Герен Шарль (1873-1907) – французский поэт.
{Каждый вечер созерцаю заходящее солнце;
Ничего нет значительней для глаз и души, ничего прекрасней,
Чем этот пылающий час, героический и жестокий,
Когда день опрокидывает в море свой факел (фр.).}
Они приехали под вечер. Почти не заходя в дом, мы повлекли Маргариту на плоскую, поросшую полынью и ковылем гору, подымающуюся за домом. Оттуда любили мы смотреть на закат, на прибрежные горы. Опоздали: «героическое и жестокое» миновало. Но как несказанно таяли последние радужные пятна в облаках и на воде. Лиловел тяжелый Меганом. Я не знаю, откуда на земле прекрасной открывается земля! Наше ли общее убеждение передалось Маргарите, только она, закинув голову, шептала: «Да, да, мы как будто на дне мира…» Волошин счастливым взглядом-одним взглядом – обнимал любимую девушку и любимую страну: больше она не враждебна его Киммерии!… Мы долго стояли и ходили взад и вперед по темнеющей Полынь-горе. Волошин рассказывал, как накануне Маргарита зачиталась с вечера «Wahlverwandtschaft» Гёте и когда кончила роман, то была потрясена им тЬк, что в 3 часа ночи со свечой в руке, в длинной ночной сорочке, пошла будить – сначала его, но не найдя в нем, сонном, желанного отклика, приехавших с нею двоюродную сестру и приятельницу и, подняв весь дом, стала им толковать мудрость Гёте. Маргарита, смеясь смущенно: «Но как же спать, когда узнаешь самое сокровенное и странное в любви!»
У нас начались новые дни, непохожие на прежние с Волошиным. То застенчивая, то высокомерная, Маргарита оттесняла его: «Ах, Макс, ты все путаешь, все путаешь…» Он не сдавался: «Но как же, Амори, только из путаницы и выступит смысл».
Он оставил её погостить у нас и, простившись с нами у ворот, широко зашагал в свой Коктебель – к стихам, книгам, к осиротевшей Вайолет.
Маргарита не ходок. Мы больше сидели с ней в тени айлантусов в долине. Зрел виноград. Я выискивала спелую гроздь розового муската и клала ей на колени, на её матово-зеленое платье. Она набрасывала эскизы к задуманной картине, в которой Вячеслав Иванов должен был, быть Дионисом или призраком его, мерцающим среди лоз, а она и я – «Скорбь и Мука» – «две жены в одеждах темных – два виноградаря…» (по его стихотворению [15] ). Мы перерыли шкафы, безжалостно распарывали какие-то юбки, темно-синюю и фиолетовую, крахмалили их: она хотела, чтобы они стояли траурными каменными складками, как на фресках Мантеньи. Картина эта никогда не была написана. И говорили мы чаще всего о Вяч. Иванове, о религиозной основе его стихов, многоумно решали, куда он должен вести нас, чему учить… Маргарита печалилась, что жена мешает ему на его пути ввысь. Все было возвышенно, но все – мимо жизни. Это была последняя моя длительная встреча с нею. Осенью она надолго уехала за границу. Через годы – и ещё через годы – я встречала её, и всякий раз она была все проще и цельнее, все вернее своей сущности, простой и религиозной. Но здесь я роняю Маргариту – не перескажешь всего, не проследишь линий всех отношений.
[15] Речь идет о стихотворении Вяч. Иванова “Виноградник Диониса” из его книги “Кормчие звезды” (Спб., 1903).