Воспоминания
Шрифт:
Протест против нарушения нейтралитета Бельгии, заявленный британским правительством тремя днями позднее, говорил скорее о человеколюбии, чем звучал угрозой. Англия вступила позже в войну не потому, что свято чтила незыблемость международных договоров, но, скорее всего, из чувства зависти в отношении растущего морского могущества Германии. Если бы Асквит был менее адвокатом и более человеколюбцем, Германия никогда не решилась бы объявить войны в августе 1914 года.
Все остальные «если бы», о которых говорят историки 1914 года, являются измышлениями праздных умов и лишены серьезной основы. И я думаю, что, если бы президент Вильсон понял до начала мировой войны, что «ради справедливости и мира» Америка должна будет выступить на стороне
Императрица Мария Федоровна, Ксения и я проводили лето 1914 года в Лондоне. Императрица жила в Мальборо-Хаус со своей сестрой, вдовствующий королевой Александрой. Слухи о войне показались нам всем невероятными, и надо мной начали шутить и смяться, когда я заторопился назад в Россию. Они не захотели сесть со мною в Восточный экспресс и уверяли меня, что «никакой войны не будет». Я уехал из Парижа один 26 июля и телеграфировал командующему Черноморским флотом, прося выслать за мною в Констанцу военное судно.
По дороге через Австро-Венгрию, я видел на вокзалах толпы мобилизованных и, по требованию поездной прислуги, должен был опустить в своем купе шторы. Когда мы подходили к Вене, возникли сомнения, пропустят ли далее Восточный экспресс. После долгих ожиданий и переговоров нас решили пропустить до румынской границы. Оттуда мне пришлось идти пешком несколько километров, чтобы сесть в поезд, который предоставило мне румынское правительство. Приближаясь к Констанце, я увидел издали мачты моего бывшего флагманского судна «Алмаз».
– Мы тотчас же снимаемся с якоря. Нельзя терять ни одной минуты, – сказал я командиру, и через восемь часов мы подходили к берегам Крыма.
В Севастополе я узнал об официальном объявлении мобилизации армии и флота. На следующий день в Ялтинском соборе был отслужен молебен, который сопровождался чтением манифеста об объявлении войны. Толпа кричала «ура!», и чувствовался подъем.
«На этот раз народная война», – говорили вокруг. Это выражение сильно поразило меня. «Почему эта война популярна? – спрашивал я себя, слушая оживленную болтовню офицеров и гражданских. – Почему играют оркестры и газеты трубят о маленькой героической Бельгии? Что эти люди знают о трудностях, бедствиях и долгих годах борьбы, с которыми мы столкнемся в войне с таким могущественным противником, как Германия? С каких пор наши сельские жители начали ненавидеть немцев, нацию, к которой они всегда испытывали чувства уважения? Многие ли из них вообще знают о существовании Бельгии? Есть ли кто-нибудь в России, готовый покинуть свой дом и семью ради возвращения Эльзаса и Лотарингии Франции? Как наше правительство может отчитаться перед нацией за то, что мы сражаемся на стороне Великобритании, традиционного врага Российской империи? И как мы собираемся бороться, учитывая, что наше Военное министерство вообще не подготовилось к чрезвычайной ситуации такого масштаба? Долго ли сохранится этот удивительный энтузиазм нашей интеллигенции, которая внезапно сменила свою вчерашнюю пацифистскую философию на нынешнюю враждебность ко всему немецкому, включая оперы Вагнера и венский шницель?»
Сорок восемь часов, проведенные в поезде между Крымом и Санкт-Петербургом, не смогли развеять мои страхи. Россия ораторов-пустозвонов и промышленников-спекулянтов прорывалась в ярких газетных заголовках, полных безудержного оптимизма. Россия брошенных жен и детей-сирот оплакивала каждую милю моего пути: приказ о всеобщей мобилизации затронул всех трудоспособных мужчин в возрасте от двадцати одного до сорока восьми лет. Ошеломленные чиновники, становившиеся пассажирами поезда, в крупных городах единодушно заявляли, что на призыв к оружию откликнулись «с готовностью и энтузиазмом». Искаженные ужасом лица, растрепанные волосы и налитые кровью глаза, которые смотрели в окна моего салона-вагона в течение сорока восьми часов
Я застал государя внешне спокойным, но глубоко проникнутым сознанием ответственности момента. Наверное, за все двадцать лет своего царствования он не слышал столько спонтанных криков «ура!», как в эти дни. Наступившее наконец «единение царя с народом» очень радовало его. Он говорил об этом искренне и просто. В разговоре со мной у него вырвалось признание, что он мог избежать войны, если бы решился изменить Франции и Сербии, но что этого он не хотел. Как ни был фатален и односторонен франко-русский союз, Россия хотела соблюсти принятые на себя обязательства.
«Я не вложу свой меч в ножны, пока хоть один немецкий солдат остается на нашей земле!» Казалось злой иронией, что Ники почти дословно повторил по случаю войны с Германией знаменитые слова, произнесенные императором Александром I в ночь нашествия Наполеона в 1812 году.
Без всякой видимой причины у меня упало сердце. Я не мог подавить трагическое предчувствие, которое он неизменно внушал мне своим появлением. Я усомнился в его способности использовать эту гигантскую войну для укрепления своего авторитета и был уверен, что, если война продлится больше одного года, мы будем обречены. Мы, Романовы, и Россия с 15 миллионами мобилизуемых мужчин и 150 миллионами жителей огромной территории, парализованной в своей деятельности ненасытными требованиями военных властей.
Вдовствующая императрица и моя жена благополучно прибыли в Санкт-Петербург. Вильгельм II отказался пропустить их через Германию, и они вернулись в Россию через Данию, Швецию и Финляндию. Я мог спокойно оставить детей и Ксению и уехал на фронт. Я был назначен великим князем Николаем Николаевичем, уже принявшим Верховное командование, в штаб 4-й армии в качестве помощника командующего барона Зальца, бывшего адъютанта моего отца и нашего старого друга.
Я приехал в Люблин, штаб-квартиру 4-й армии, как раз в те дни, когда главные силы австрийцев вели наступление против нас, чтобы прорвать наш фронт и отрезать северный фронт от южного. 4-я армия с трудом удерживала свои позиции в надежде на ожидавшуюся помощь со стороны армии генерала Брусилова, которая заходила в тыл австро-германцев.
Жизнь в штабе барона Зальца была тревожно-напряженная. Сам генерал Зальца со своим начальником штаба сидел часами над картой фронта, звонили телефоны, приносились донесения, грустные и радостные известия поступали с фронта, и над всем господствовали нетерпеливые, все возрастающие требования о присылке снарядов и подкреплений.
Никто не ожидал такого страшного расхода снарядов, который обнаружился в первые же дни войны. Еще не обстрелявшиеся части нервничали и тратили много снарядов зря. Там, где достаточно было бы выпустить две-три очереди шрапнелей, чтобы отогнать противника, тратились бесцельно сотни тысяч ружейных пуль. Терялись винтовки, бросались орудия. Артиллерийские парки выдвигались слишком далеко на линии фронта и попадали в руки противнику. А навстречу тянулись бесконечные обозы с первыми ранеными…
Пока наша 4-я армия сдерживала напор австрийцев, наши 1-я и 2-я армия вторглись в Восточную Пруссию, идя прямым путем в расставленную ей Гинденбургом ловушку. 2-я армия состояла частью из гвардейских полков, лучших русских частей, являвшихся в течение десятилетий главной опорой императорского строя и теперь посланных «спасать Париж». Под Сольдау наша 2-я армия была уничтожена, и ее командир генерал А.В. Самсонов пустил свою последнюю пулю в лоб, чтобы избежать позора плена. Париж был спасен гекатомбой русских тел, павших в Мазурских озерах. Мировое общественное мнение предпочло зарегистрировать эту битву в качестве «победы Жоффра на Марне»!