Воспоминания
Шрифт:
За что полюбил его старик? Напоминало ли ему это прекрасное, нежное лицо, эти большие глаза ребенка с выражением вовсе не детским, что-либо давно минувшее, быть может, черты когда-то любимой женщины, или просто была это жажда какой-нибудь привязанности, когда все нас оставляет, последнее усилие утопающего схватиться хоть за соломину?
Когда старик сидел углубленный в чтение ветхих пергаментных книг, ребенок сидел также за книгою, безмолвный, задумчивый. Это был странный ребенок, или, лучше сказать, это было странное создание двух веков: спартански-смелый, ловкий и сильный, он был, однако, важен и задумчив не по летам.
Старик
И, заметивши это, старик вперял в него свой внимательный, пронзающий взгляд, и Жанно не отворачивался от этого невыносимого многим взгляда.
Старик и ребенок понимали друг друга.
Бригадир воспитывал своего названного внука на древних, и тот полюбил страстною любовию великую Грецию, с ее звонкими песнями, с ее обожествленными силами, с ее алкивиадовскою жаждою жизни и с сократическим равнодушием к смерти. Сергей Петрович ругал древних, любя только спартанцев и Катона Утического, и говорил Ване о Наполеоне. Но для чистой еще души ребенка между всем этим не было противоречия, и образ Наполеона сливался для него с светлым образом Аполлона Гелиоса, победителя Тифона.
Так шло воспитание Званинцева. Приводить его в систему поручено было какому-то выгнанному воспитаннику какого-то учебного заведения, которого Скарлатов приютил у себя в доме, — человеку очень ученому, но горькому пьянице. Его, впрочем, Ваня видел только в часы урока, остальное время утра он сидел подле деда, после же обеда переходил в руки полковника, потому что дед спал до шести часов…
Но наступал теплый летний вечер… вершины дерев огромного старого сада начинали тихо переговариваться, небо окаймлялось розовой полосою — и двое детей отправлялись гулять с мисс Томпсон.
Мисс Томпсон, добрая старушка, скоро уставала и садилась отдыхать, и дети гуляли одни по длинным аллеям, никогда не исполняя предписаний мисс Томпсон говорить по-английски и говоря на родном французском.
Они ходили и бегали… уставали и опять ходили, и все вместе, и все рука об руку… И месяц через чащу ветвей обливал их своим влажным светом, и было им привольно, и было им тепло друг подле друга, и было им безотчетно весело друг подле друга, и в ушах Вани раздавались слова полковника: «Вот твоя невеста».
Ване было пятнадцать, Мари — тринадцать. Они так же ходили по длинным аллеям сада, они так же были вместе, они уже звали себя мужем и женою… Бедные дети!
Мари развилась рано. Все, что чувствовал молодой Званинцев, все, что он читал, проходило по ее душе. Бедные дети! Они жадно читали Байрона, потому что никто не заботился о том, что они читают, да никто и не догадывался никогда, что всякий вечер на полке поэтов библиотеки Сергея Петровича недоставало одного тома.
Они любили друг друга и не умели говорить об этом друг другу: так это казалось им просто и естественно.
Старик дед умер, когда Ване было пятнадцать лет с половиною, умер спокойно, твердо, с иронической улыбкой на устах, пожавши руку полковника и обратившись к своему питомцу с последними словами:
— Jean, je vous laisse mes livres… Frappez et on vous'ouvr… [129]
Званинцев не плакал — он уже не был ребенком. Он поклонился с глубокою, стесненною скорбию этому гордому, еще более вытянувшемуся мертвецу, поцеловал его сухую руку и, взглянувши на сжатые иронией уста, задумчиво покачал кудрявой головою.
129
— Жан, я оставляю вам свои книги… Стучите и вам откр… (франц.).
Деда зарыли. Зять поставил над ним колонку белого мрамора и окружил ее акациями и кипарисом.
Шестнадцати лет Званинцева отвезли в Московский университет. Он усвоил себе быстро верхушки современных знаний, но, возвращаясь на ваканцию к опекуну, с любовию и жадностию бросался за старые книги деда.
Опекун над ним смеялся… Званинцев молчал на эти насмешки.
Характер его развивался быстро. Он был горд и непреклонен, но обаятельно вкрадчив. Все повиновалось ему от товарищей по университету до самого Сергея Петровича включительно.
Но, возвращаясь домой по окончании курса наук, он нашел Сергея Петровича больным и умирающим… Из полученных отчетов по своему имению он увидал, что ему жить почти нечем. Имение Сергея Петровича в последние годы тоже расстроилось окончательно от неудавшейся плодопеременной системы, и этого расстройства не могла поправить скупость Анны Николаевны, потому что она простиралась только на сбор талек льну * .
Сергей Петрович, умирая, взял руку рыдавшей дочери и положил в руку Званинцева. Потом он показал на них глазами жене.
Званинцев горько улыбнулся, но взял руку Мари!
Справили похороны, съехались соседи и дальняя родня. За заупокойным же столом один дядюшка Мари по матери, бывший лицом очень важным в губернии, предложил ему протекцию по службе.
Званинцев отказался — он не любил почему-то службы.
— Что же ты будешь делать, Иван Александрович? — с видимым неудовольствием спросил дядюшка.
— Не знаю, — сухо отвечал он и после обеда тотчас же ушел во флигель.
А на другой день ни его, ни дедовских книг не было уже в Скарлатовском.
Его не упрекали… о нем не говорили. Анна Николаевна вообще его не жаловала: — Гордым бог противится! — говорила она всегда.
Мари — не плакала. Она была тоже слишком горда.
Через год она вышла замуж за молодого соседа их по имению, университетского товарища Званинцева.
Почтенный дядюшка обещал Воловскому протекцию даже в Петербурге, если бы понадобилось.
В эпоху нашего рассказа Воловский занимал видное место в Петербурге и получал значительный доход с своего и жениного имения, которые оба он устроил наилучшим образом. Мать Мари умерла в деревне, разбесившись не в меру на оскорбительный ее нравственности проступок любимой горничной. Старушка мисс Томпсон скончалась в Петербурге на руках Мари, благословляя ее и вспоминая со слезами о своем «dear John», [130] который никогда ее не слушался . . . . . . . . . .
130
дорогом Джоне (англ.).