Воспоминания
Шрифт:
— Touchez la, [147] — отвечал я ему, подавая палец руки, и стал пробираться во второй ряд.
— А! вы вечно здесь, — приветствовало меня с важною улыбкою одно звездоносное лицо, под начальством которого я служил или, лучше сказать, которое было одним из многих моих начальств. — Это значительное лицо я, впрочем, очень любил: оно, говоря о нем с подобающим уважением в среднем роде, было очень умно и обязательно приветливо.
147
Попытайте счастья (франц.).
— Какой вы партии? — спросило оно меня с тою же улыбкою.
— Никакой, в п.
— Но, все-таки, pro или contra?
— Скорее pro, в. п., хотя в этом случае буду иметь несчастие противоречить вам.
Значительное лицо обыкновенно вооружалось на
Потому при словах: «противоречить вам» я не мог сохранить ровности тона и, почтительно поклонившись, начал искать своего нумера, который был подле бенуара.
Я сел и достал из кармана трубку. Ложа подле меня была еще пуста.
Капельмейстер махнул своим волшебным жезлом…
Отдаленный, таинственный, беззвучный раскат грома послышался в адской бездне; он был тих и грозен, как первые предвестники приближающейся бури, как шум сонмища духов, собравшихся восстать на Создателя. Он затих, и после страшной секунды молчания раздался раздирающий звук, голос хулы и отчаяния, нисходивший все ниже и ниже, до соответствующего ему в преисподней. То была целая история падшего духа — роковая, как создание, грустная, как мрак и смерть, быстрая, как молния, падшая с неба. Но звук, падший в бездну, еще раз глухо повторился в ней и, вечный житель вечного неба, начал восходить к нему тем же путем, тою же лестницею звуков, которою совершилось падение… Но когда достиг он своего прежнего пункта и, не остановись на нем, устремился к иному родственному ему звуку, он был отвержен, и сотня различных инструментов страшным ударом возвестили приговор проклятия. И вновь в адской бездне послышались стоны страдания и падения и сменились потом звуками отчаянной борьбы. Однообразно звучал тот же голос падшего духа, стоном отчаяния призывал он с неба свою жизнь, свою любовь, — и снова слышался роковой, неизменный приговор, и сливался с злобным хохотом демона. Но вот как бы из иного мира, в ответ на заклинание и призыв, послышались плачущие тоны, полные воспоминаний, раскаяния, примирения, грусти. Они были встречены хохотом хулы и страдания, и голос начал бороться с этими тенями, и они исчезли в массе странных, резких, свистящих звуков. Ад торжествовал свою победу; сильнее и сильнее раздавался голос, сливаясь с свистом бури и с резкими противоречиями страстей, — но снова истекли из этого хаоса светлые звуки, те же, что и прежде, но более торжественные… Они побеждали, голос глухо звучал в бездне, — но он снова собрал все силы и, как огонь, разрушивший последние преграды, поднялся до неба… И вновь зазвучал приговор, зазвучал громовым, неразрешенным диссонансом… Совершилось!.. Драма кончилась непримиренная, неразгаданная, как участь человека.
Зашумела безумная оргия — но и среди ее веселого безумия слышались чьи-то таинственные стоны. Они смолкли. Раздалась песня вину и веселью. Занавес поднялся…
Вот они, веселые рыцари юга, чада Сицилии и Прованса, с песнею вину и любви на устах — они, весело и разгульно порхавшие по жизни, они, поборники кулачного права и верные паладины избранной красавицы… Вот и Роберт, простодушный сын дикой Нормандии, рыцарски честный, добродушный, доверчивый… Но за столом против него сидит другой. Мрачный, печальный, с печатью проклятия на челе, но прекрасный, но величавый в своем падении — он прикован взглядом к Роберту, и в взгляде этом так много страдания, так много любви, так много иронии. Он молчит… изредка только звучный, мужественно-сильный голос соединяется с песнью оргии… Посреди этих разгульных тонов раздаются иные; так и слышно, кажется, что эти звуки навеяны иной страною, иным небом; они просты, — но простота эта причудлива, как простота средневековых легенд… И действительно — это пилигримы, и один из них начинает свой наивный рассказ: «Ich komme aus der Normandie». [148] И потом он поет страшную балладу, в простых и почти веселых звуках которой слышится невольно что-то иное, леденящее душу, так даже, что и комический ужас трубадура и рыцарей при словах: «Der Teufel gar, der Teufel gar» [149] — переходит в стон настоящего ужаса. Роберт оскорблен. Трубадур у ног его; опять раздается новый мотив: «Ich komme aus der Normandie, mit meiner schonen Braut», [150] — и за ним исполненный цинизма и суровости речитатив Роберта, на который не менее цинически отвечает хор рыцарей… И вот влекут Алису… Взгляните на нее: она вовсе не хороша, может быть, но в чертах лица ее так много девственной чистоты русых дочерей Севера, но так жалобно звучат ее мольбы среди неистового хора… Зато посмотрите, с какою ирониею глядит
148
«Я прибыл из Нормандии» (нем.).
149
«Это же дьявол, это же дьявол» (нем.).
150
«Я прибыл из Нормандии, с моей милой невестой» (нем.).
Раздается ritornello [151] каких-то свежих, благоухающих, как цветы, стеклянных звуков. Это ritornello — душа Алисы — чистая и светлая, как сама природа. И весь разговор этих двух простых чад суровой Нормандии полон патриархальной простоты… Но кто это стоит за деревьями? Это опять он, опять Бертрам, колоссальный, недвижный, как изваяние, с неизменною улыбкою горькой иронии, с гордо поднятым под тяжестию проклятия челом. Это снова он — и таинственным ужасом обвевает оркестровка рассказа Алисы, тем ужасом, который невольно чувствуешь в час ночи от шелеста дерев и голосов кузнечиков в траве, ибо, в самом деле, в оркестровке слышен стук кузнечиков, — да и нельзя иначе; Алиса — свежий цветок, дитя непосредственных, природных впечатлений — формы ее чувствований так же просты, как она сама…
151
ритурнель, припев (итал.).
Она убежала — воздушная гостья, и Роберт опять глаз-на-глаз с своим демоном. Полный еще свежести и благоухания, он в эту минуту чувствует, что его тяготит влияние Бертрама… «О, Robert, — начинает тот, — zehnmal mehr Роберт, (я тебя люблю) в десять раз больше, чем мою жизнь, ты не поймешь, как я к тебе привязан» (нем.).} Демонскою, уничтожающею любовью отзывается это признание, страстное, таинственное, отрывистое. И чудно хорош был Бертран в эту минуту, чудно хорош, потому что не позволил себе ни одного движения внешнего, человеческого. Это был тот же изваянный образ, с сосредоточенным в груди страданием, с молниеносным и грустным взглядом.
Зала потряслась от рукоплесканий; я не мог перевести дыхания; нечто обаятельное было в этих страстных тонах, в этом бархатно-органном голосе, в этой фигуре, мрачной, неподвижной, прекрасной, в этом прерывистом, скором, нервною дрожью отзывающемся речитативе…
Я сам дрожал, как в лихорадке, — я прикован был к этому колоссальному, страшному, неотразимо влекущему образу. И в сцене игры я не видал бесновавшегося Роберта. Я видел только его, с горькою ирониею на устах, я слышал только из груди исторгавшиеся: «Ja, du bist mein und singst mit mir…». [152] И потом, когда это страшное явление встало между разъяренным Робертом и рыцарями, все так же спокойное, грустное, непреклонно-гордое, — мной овладел почти панический страх.
152
«Да, ты мой и поешь со мной» (нем.).
Занавес упал при замиравших звуках сицилийского напева. Бертрамисты собрались к рампе и вызывали своего любимца.
Я взглянул на ложу бенуара и почти оцепенел от изумления. В ней сидели все знакомые лица, и между ними резко выдавался тонко-очерченный, до невозможности прозрачный профиль, с голубыми лихорадочно-яркими глазами, с детски-насмешливою улыбкою. Чудно хороша была она в этот вечер, чудно хороша в черном бархатном платье, с венком из белых роз на темно-русой головке! В ней было так много грусти, ее бледные пальцы подлиннели так заметно…
Я был под влиянием божественной поэмы, и она слилась для меня с благоухающею, светлою Алисою маэстро… Я понял, что недаром каждое появление ее в маленькую залу одного дома приводило мне всегда на память ritornello речитатива. Алисы и Роберта.
Почти весь второй акт я проговорил с нею, и только вскользь, как бы сквозь сон, слышались мне обаятельные жалобы Изабеллы; но когда в толпе рыцарей снова явился Бертрам, немногие слова его под такт марша турнира повеяли на душу леденящим ужасом. — Занавес вновь упал под чудные звуки турнира, этой полной, веселой, смелой рыцарской поэмы.
Я вышел в фойе.
— Ну что? — спросил я одного моего приятеля, которого не видал с неделю, — ты pro или contra Елены?
— Контра, братец, контра — уж какая будет контра! — отвечал он с радушным смехом. — Нашихсобралось много.
— С чем вас и поздравляю, — сказал я.
— Да что, братец! — продолжал он, — как же ее с С** сравнивать * .
— Точно нельзя, — подхватил господин зрелых лет с Анною на шее, — помилуйте! — обратился он ко мне, — в ее танцах нет нисколько благопристойности… В «Фенелле» * , например, вы ее видели? Просто…