Воспоминания
Шрифт:
За ним, в ряду членов семейства Долгоруких, следовал брат его, Екатерининский бригадир, князь Сергей Васильевич; человек добрый, но слабый и болезненный, управлявший Знаменским и всеми их хозяйственными делами. Далее, сестра их, Екатерина Васильевна Кожина, воспитанница Смольного монастыря и бездетная вдова, женщина умная, но несколько причудливая и неподатливая. Ее состояние было несравненно в лучшем положении, нежели у братьев и матери, но зато расчетливость ее, или даже скупость, составляя отличительную черту ее характера, служила источником многих курьезных анекдотов, вероятно, до сих пор памятных в Пензе. Раз в год, на свои именины, в Екатеринин день, она давала в Пензе бал, на котором не было других конфект, как собранных ею в продолжении целого года на других балах, для чего и носила всегда огромный ридикюль. На одном из таких ее балов, в числе угощения, на подносе с конфектами, красовался большой сахарный рак, который тотчас же был узнан прежним его владельцем, князем Владимиром Сергеевичем Голициным, так как был прислан ему с другими конфектами, выписанными из Москвы для его бала, за несколько месяцев перед тем. Голицын подошел к подносу, взял своего рака и с торжественным возгласом: «мое — ко мне!» — опустил его себе в карман. Эта проделка, хотя несколько сконфузила хозяйку, но ничуть не исправила. У нее был в Москве дом, на Пречистенке, и понадобилось перекрасить крышу. Кожиной хотелось выкрасить крышу особенной минеральной краскою, фабрикуемой из каких-то камней, довольно ценных. В то время в Москве проживал один горный
Старый помещик Кожин слыл за богатого человека, жил роскошно давал балы, пиры, держал свой оркестр музыки, домашний театр с трупною из крепостных людей, увеселял и удивлял губернскую публику своей широкой жизнью, которая ввела в заблуждение и нашу тетушку, составившую себе преувеличенное понятие о его состоянии. Вследствие этого заблуждения случился неожиданный результат: княжна Екатерина Васильевна Долгорукая, пожелала присоединить богатства помещика Кожина к своему, хотя не особенному, но довольно кругленькому имуществу. Кожин же, расстроив совершенно свои дела, разоренный. — чего никто не подозревал, — считая княжну Екатерину Васильевну скупой, богатой женщиной, гораздо богаче нежели она была в действительности, Ждал ее состоянием поправить свое. Так они и поженились, с строжайшим условием с ее стороны, жить на разных половинах и абсолютно в братских отношениях; это, в их пожилом возрасте, не могло конечно составить особенной жертвы. Кожин оказался почти без всяких средств, а супруга, разумеется, не дала ему ни копейки для поправления оных. Последовало обоюдное разочарование. Но, как дама с характером и энергией, она не упала духом и немедленно приняла решительные меры: разогнала музыкантов и актеров, уничтожила всю роскошную обстановку его прежней жизни, прекратила безвозвратно все увеселительные проделки, прибрала к рукам все, что было возможно и главнейшим образом его самого. Затем, Кожин, недолго насладившись счастием супружеской жизни, поспешил оставить ее вдовой, о чем она нисколько не горевала. Много историй в этом роде рассказывали о Кожиной, что не мешало, однако ей быть, но своему, ласковой, приветливой, умной, вполне светской и очень приятной старушкой, хотя в отношении денег крайне неподатливой [18] .
18
Во втором томе записок Ф. Ф. Вигеля описывается тогдашнее Пензенское общество, и между прочим автор посвящает несколько страниц рассказам о Е. В. Кожиной, хотя отчасти и юмористических, но тоже и очень сочувственных, благосклонно отзываясь о ее «добрейшем сердце», «радушии», «оригинальных выходках». Вигель называет ее «отрадою своей Пензенской жизни», что особенно выделяет Кожину из общего погрома, за малыми исключениями, которым Вигель беспощадно разносит это общество.
Семейство Долгоруких заканчивалось сестрой моей жены, второй дочерью князя Павла Васильевича. Анастасией Павловной Сушковой, замечательно красивой женщиной, известной, в свое время, в Москве под названием: «La Belle Dolgorouky», муж которой был большой кутила, игрок, и в то время находился в отсутствии, на службе в милиции.
Много мы с женою нагляделись и наслышались для нас любопытного, забавного, а подчас, и странного в течение четырехмесячного нашего пребывания в Знаменском. Во всем было какое то смешение родовой гордости и простоты, остатков прежнего величия и богатства и недостатка обыкновеннейших предметов для удобства жизни. Огромнейший деревянный дом о сорока комнатах с некоторыми признаками прежней роскоши и боярства, как-то: фамильными портретами, образами в богатых окладах и киотах, шпалерами и занавесами из дорогих материй, утративших от времени свой первобытный цвет, и старинной мебелью, когда-то очень ценной с резьбой и инкрустациями, но тогда уже попорченной и обветшалой. Огромный, заглохший сад с запущенными аллеями и дорожками; громадная дворня, составлявшая едва ли не четверть числа душ всего имения и в числе их несколько шутов, дураков и дур. Оркестр музыки из дворовых людей, далеко не завидный и хор певчих тоже очень посредственный. Порядка в хозяйстве и управлении домом и имением было почти не заметно. Каждый из членов семейства имел свои привычки, своеобразности, поверья и причуды, хотя они были люди умные, отлично образованные и вполне светские. Все они любили хорошо поесть и стол у них был прекрасный; повара их, которых было с дюжину, действительно могли назваться мастерами своего дела и артистами кулинарного искусства; на их обучение обращалось особенное внимание. Эта часть хозяйственного отдела была безупречна.
Нас очень занимали рассказы родных о прежнем, добром, старом времени, о событиях и превратностях их жизни, о их семейных преданиях, о людях с историческим значением, близко им известных. Много мы узнали нового, интересного, и время проходило для нас довольно приятно. Часто приезжали гости, соседи по имению и знакомые из Пензы.
По окончании моего проформенного поручения, я возвратился на несколько дней всего в Нижний, оставив Елену Павловну у родных, с намерением выхлопотать себе четырехмесячный отпуск, необходимый для устройства моих дел, потом, заехав за нею в Знаменское, отвезти ее в Ржищево и самому отправиться вновь в Петербург для попытки добиться, наконец, перемещения на какую-либо должность, если не в самом Киеве, то вблизи его, чтобы соединиться и жить вместе с бабушкою жены моей, чего они больше всего желали. Отпуск мне дали без затруднения. Губернатор же, знавши, что я не мог иметь о нем хорошего мнения, и что у меня есть связи и знатные родные в Петербурге, пред отъездом предлагал мне занять какое-то вскоре имеющее открыться
Возвратясь в Знаменское, мы с женою, в начале января 1815 года, распрощавшись с родными, отправились в Ржищево. Зима была холодная, с вьюгами и мятелями. Много мы натерпелись в эту дорогу с маленьким грудным ребенком. В продолжении дороги лучшее перепутье нашли в Курске, у отставного унтер-офицера, служившего некогда в полку князя Павла Васильевича и крайне обрадовавшегося случаю оказать гостеприимство его дочери. В его маленьком, но чистеньком домике, мы отдохнули лучше и приятнее, нежели у некоторых богатых помещиков.
Пробыв с месяц у бабушки, я отправился в Петербург. У князей Салтыковых я нашел тот-же радушный приема, и готовность помочь мне, как и в первую поездку. Князь Николай Иванович был тогда, за отсутствием Государя за границей, первым лицом в Петербурге. Он пригласил меня к себе обедать по два раза каждую неделю, и там я встречал всю аристократию тогдашнего времени, как то: князей Куракиных, Долгоруких, Голицыных, графа Маркова и проч. Князь Николай Иванович отрекомендовал меня бывшему тогда министру внутренних дел Осипу Петровичу Козодавлеву. В записках Державина сказано, что Козодавлев слыл человеком довольно тупым, но это напрасно; он был умный и смышленый, но как человек незнатного рода и небогатый, то, для своих видов, подделывался и угождал всем, в ком мог найти покровительство и поддержку, особенно же Аракчееву. Император Александр Павлович не особенно его жаловал. По предстательству за меня князя Салтыкова, Козодавлев выказал всевозможную готовность исполнить его желание; чрез два месяца я был переведен и назначен членом новороссийской конторы иностранных поселенцев, находившейся в Екатеринославе. Жалование было хотя и небольшое, но все же вдвое против нижегородского, — 800 руб. в год.
По возвращении моем в Ржищево, я с удовольствием нашел, что жена моя и бабушка, хотя были бы довольнее, если бы я был определен в Киев, но были довольны и Екатеринославом, находящимся от Ржищева в расстоянии всего, с небольшим, трехсот верст, куда можно было перевезти водою, по Днепру, все имущество, пожитки и дворовых людей, которых было не мало, душ до сорока. Решено было, чтобы мне с Еленою Павловною отправиться прежде одним — предварительно осмотреться, приискать к покупке удобный, просторный дом, а также небольшое имение поблизости от Екатеринослава, которое, доставляя все жизненные потребности для дома, составляло бы подспорье к небогатым средствам нашей жизни. А потом уже весною переехать и бабушке.
Так все и было сделано. Дом с садом мы купили на следующий же год по приезде; года с два приискивали и именьице к покупке, но с удобствами, какие нам были нужны, и, по нашим средствам, не нашли, а потом и вовсе раздумали. Для приискания именьица близ Екатеринослава, я выезжал несколько раз в места, где узнавал, что они продаются; но сделки с помещиками все как-то не удавались. Помню двух из них, по фамилии Старого и Левенца. У первого была небольшая деревенька на берегу Днепра, за 60 верст выше Екатеринослава, в хорошем местоположении. Старой, человек простодушный и откровенный, сказал мне, что продает деревню единственно по причине дурного соседа, некоего Сошина, отставного и буйного гусара, жившего от него всего в нескольких стах шагах, который не дает ему покоя ни днем, ни ночью своими собаками, шумом и всевозможными бесчинствами. Я тотчас от этой покупки отказался, помня пословицу: «не купи деревню, а купи соседа». Другой, Левенц, тоже в 60 верстах от Екатеринослава, в степи, продавал имение свое по частям, не имея в том ни надобности, ни искреннего желания продать, а только для того, чтобы заманивать к себе посетителей, делать новые знакомства и узнавать о новостях; цены назначал непомерно высокие. Это был человек достаточный, имел более пятисот душ крестьян и несколько десятков тысяч десятин земли; одинокий, для приезжих гостей держал порядочное помещение, а сам жил в малороссийской хате, но был на свой манер гастроном и радушный хозяин для всякого гостя. В то время в Новороссийском крае водилось много таких оригиналов в различных видах между помещиками.
Новороссийский край до тех пор был мне вовсе незнаком. В это время этот край и наполовину не был так заселен, как теперь. По дороге от Кременчуга до Екатеринослава, на протяжении 140 верст, встречалось не более пяти или шести селений, правда, больших, но раскинутых, каждое на шесть или на семь верст, со всем привольем для степного хозяйства. Во всем виднелось довольство поселян, богатство нив, покосов и скота.
Екатеринослав тогда представлял (почти так же, как и теперь [19] ) более вид какой-то голландской колонии нежели губернского города. Одна главная улица тянулась на несколько верст, шириною шагов в двести, так что изобиловала простором не только для садов и огородов, но даже и для пастбища скота на улице, чем жители пользовались без малейшего стеснения. На горе красовались развалины Екатерининского собора и Потемкинского дворца. Первому Императрица Екатерина предполагала дать размер собора Св. Петра в Риме, и потому успела только положить фундамент алтарю; это пространство сделалось впоследствии достаточным для построения на нем всего сокращенного собора (уже при Императоре Николае), а дворец воздвигнуть тоже в уменьшенном противу первоначального плана размере. И застал его уже с поврежденною крышею, без окон, без дверей; одна комната была завалена бумагами, составлявшими Потемкинский архив, при управлении его Новороссийским краем. Никто об этом архиве не заботился и даже при дворце не находилось ни одного караульного. Я, из любопытства, несколько раз рылся в этой громаде бумаг и находил интересные черновые письма, писанные самим князем Потемкиным к разным лицам, переписку его секретарей с губернаторами и проч. Через несколько лет, этой груды бумаг, в которой, без сомнения, нашлось бы много любопытного, уже вовсе там не существовало, а только клочки их валялись, рассеянные по саду, окружавшему дворец.
19
По сведениям 1862-го года, несколько улучшился, но немного.
В то время, жизненные потребности были очень дешевы в этом крае, особенно в степных и отдаленных от почтовых дорог поселениях, по которым я часто проезжал для обозрения колоний; помню, один раз, при перемене лошадей, у зажиточного хуторянина, в воскресный день, за обед для меня и человека, состоявший из славного борща с пирогами, жженного поросенка, каши со сливками и прекрасного арбуза, с меня потребовали целый гривенник!
Общество в Екатеринославе, за исключением двух-трех личностей, было весьма первобытное. Достаточные помещики, проживавшие в городе, были почти все, вышедшие в дворянство, или достигшие значения по своему состоянию, из приказных, откупщиков, подрядчиков, лакеев и всякой челяди Потемкинской и его фаворитов, как, например, Попова, Фалеева и проч., а некоторые даже из целовальников (кроме губернского предводителя дворянства, Димитрия Ларионовича Алексеева, человека достойного и образованного, но болезненного и большого мистика). Обхождение многих помещиков с их крестьянами и дворовыми людьми было самое бесчеловечное приведу один пример: сенаторша Б*** секла своих людей своеручно до полусмерти, наутюживала своих девок и проч., и проч. Но что уж говорить о подобных жестокостях в те времена в провинциях, когда в 1803-м году произошло в самом Петербурге следующее происшествие: одна бедная вдова-чиновница, дошла до такой крайности, что, вынужденная необходимостью, заложила свою крепостную девушку дворянке, девице Рачинской. Эта Рачинская мучила девушку всякими истязаниями; однажды, она ее тузила до того, что та свалилась без дыхания; обморок-ли с нею сделался или лишилась жизни — неизвестно. Рачинская испугалась. Чтобы выпутаться из беды, она решилась ее разрезать по частям и сжечь в печке.