Воспоминания
Шрифт:
— Коля! А как ты себя чувствуешь?
— Я — прекрасно, а что?
— Да ничего! я так спросил… Ничего не чувствуешь, никакого недомогания?
— Никакого, — ответил уже встревоженным тоном Музиль. — А ты почему спрашиваешь? — в свою очередь задал он вопрос.
— Да так, пустяки, — отнекивался Садовский.
— А все-таки, почему тебе взбрело на ум, что я себя плохо чувствую?
— Да так, пустяки… только… моча у тебя какая-то странная!..
Николай Игнатьевич заглянул в ночной сосуд, побледнел и сразу обмяк, замолчал, расстроился. Он быстро встал, оделся, достал где-то порожнюю бутылку, перелил в нее действительно устрашающее по цвету содержимое ночной посуды и отправился в Москву сдать все это на исследование в лабораторию. До следующего дня нервничал и не находил себе места. Садовский же рассказал об этом всем, и когда Музиль получил результат анализа, то не мог освободиться от поздравлений с чудесным избавлением от болезни… В свое время?. II. Садовский сказал про него:
В театре честный он работник, И в жизни чудный человек, Винтить
После смерти Музиля отец получил в дар от его семьи весь его архив и содержание письменного стола артиста. Это было несколько объемистых корзин. Долгое время отец разбирал доставшееся ему наследство. В итоге разборки одна из корзин оказалась более чем наполовину наполненной никому не нужными склянками, коробочками с лекарствами и бесчисленными сигнатурками рецептов.
В доме Музиля отцу однажды пришлось играть в карты с А. Н. Островским. Как-то я спросил отца, какое тогда впечатление произвел на него великий драматург.
— Довольно неприятное, — ответил он, — ему очень не везло в карты, и он брюзжал и ныл во время всей пульки, а в конце так расстроился от грошового проигрыша, что уехал домой, не оставшись даже поужинать.
Умер Н. И. Музиль в разгар революции 1905 года. Рассказывали у нас, что он до конца дней живо интересовался событиями, резко критикуя правительство и находя его действия неправильными. Не отдавая себе отчета в происходившем, он считал, что «вместо военных строгостей надо действовать отеческим внушением». Квартира его помещалась где-то рядом с какой-то фабрикой. Однажды волна революции докатилась и до нее. Рабочие забастовали, высыпали на улицу к воротам фабрики и устроили митинг. Николай Игнатьевич с трудом вылез из постели, надел халат и подошел к окну. Он увидел ворота фабрики, толпу и какого-то оратора из молодежи, говорящего речь. Поймав на себе взор говорившего, он строго погрозил ему пальцем, а тот, желая пошутить над стариком, сделал вид, что страшно испугался. Случаю угодно было, чтобы говоривший оратор был последним из выступавших и чтобы после его речи толпа разошлась. Николай Игнатьевич был в восторге от произведенного им эффекта, всем об этом рассказывал и добавлял: «Вот как надо действовать, а не расстреливать». Вскоре после этого случая он скончался.
Его веселая, юркая фигурка, являвшаяся воплощением его амплуа комика, навсегда осталась в моей памяти. Это был добрый, хороший и приятный человек.
Полной его противоположностью являлся Ипполит Карлович Альтани, этот царь и бог оперной труппы Большого театра. Внешне он был чрезвычайно добродушен и благообразен со своими коротко подстриженными усами, длинными волосами, зачесанными назад, и серенькими глазками, блестевшими сквозь пенсне в старинной оправе. Но как от этих сереньких глазок, смотревших сквозь безжизненно прозрачные стекла, так и от цепочки с бесчисленными медалями и знаками отличия, висевшей в петлице, веяло каким-то недобрым холодком. Впрочем, от главного дирижера Большого театра в то время требовалось олимпийство, и человек, не сумевший бы на этих административных высотах вызывать всеобщего страха и трепета, был бы немедленно сочтен непригодным для занимаемого поста. Достигал Ипполит Карлович Альтани этого страха и трепета своеобразным способом. Так, например, перед началом ответственной репетиции Ип. Карл, сидел у себя в комнате и ждал, когда дежурный по репетиц и доложит ему, что весь оркестр, хор и солисты на месте. Тогда Альтани выходил на сцену, окидывал собравшихся своим холодным взглядом и бездушным голосом вопрошал:
— Оркестр весь здесь?
— Весь, Ипполит Карлович.
— Хор весь в сборе?
— Весь, Ипполит Карлович.
— Хорошо. Солисты все налицо?
— Все, Ипполит Карлович.
— Прекрасно. Курьер, афишу!
Уже приученный к навыкам маэстро оперный курьер подавал ему афишу театра, отпечатанную на пани-росной бумаге. Альтани, продолжая смотреть на собравшихся, не глядя брал подаваемую афишу, медленно комкал ее в руке и через всю сцену торжественно шествовал в физиологическую уборную. А весь состав оперной труппы терпеливо дожидался, пока у ее руководителя подействует желудок. И боже упаси было кому-нибудь в это время уйти со сцены. В добровольных доносчиках недостатка не было.
Альтани был хорошим музыкантом и опытным дирижером. Его большой подготовительной и воспитательной работе обязана московская опера Большого театра своим расцветом в начале нашего столетия.
Мне лишь раз пришлось видеть Альтани за пультом — сидел он, как тогда полагалось, у самой рампы, имея весь оркестр сзади себя, и в нужных местах лишь поворачивался вполоборота к музыкантам. Когда наступила сцена, в которой участвовал балет, Ип. Карл, положил свою палочку, встал и сошел с дирижерского места, а взамен его за пульт встал С. Я. Рябов. Так тогда полагалось — дирижировать балетом было ниже достоинства оперного дирижера. Дирижировал Альтани невероятно спокойно, без излишней аффектации и темперамента, иначе мне бы запомнились его позы и движения.
Сергей Евграфович Павловский, второй режиссер, или, согласно официальному наименованию, «учитель сцены» Большого театра, был постоянным посетителем нашего дома. Это был типичнейший неудачник в жизни. По рождению — обнищавший дворянин, он рано увлекся искусством. Обладая небольшим голосом баритоном, Серг. Евгр. начал выступать в опере в провинции. Здесь судьба свела его с входившей тогда в славу молодой певицей Эмилией Карловной. Их взаимоотношения скоро закончились браком.
Как сейчас помню его немного одутловатое лицо с крупным, мясистым носом, жидкие черненькие усикии совершенно седые и словно траченные молью, мягкие волосы бобриком. Он имел привычку при чтении снимать свое неизменное пенсне в старинной черной оправе со шнурком каким-то забавным движением носа без помощи рук. Он был всегда чисто выбрит, но обязательно изрезан. Бывало, Сергей Евграфович во время субботних собраний сидит где-нибудь в уголке и тихо насвистывает, то есть делает вид, что насвистывает, так как свистеть он не умел, и слушает беседу окружающих, изредка поправляя шнурок своего пенсне за ухом. Порой он появлялся у нас вместе со своей женой Эмилией Карловной. Это была дама уже не первой молодости, но молодящаяся, с лицом, совершенно испорченным гримом, вероятно белилами, которые в ее время изготовлялись особо вредным способом на свинце. Благодаря этому, дабы скрыть дефект своей кожи, Эмилия Карловна была принуждена усиленно белиться и пудриться до конца дней. В мое время она уже закончила свою певческую карьеру и занималась преподаванием вокала. Среди ее учеников были два, которыми она особенно гордилась и привозила к нам. Это был модный тенор Митя Смирнов, совершенно неотесанный и чрезвычайно застенчивый и столь же застенчивый представитель московского купечества баритон Красильщиков. Этот последний занимался пением ради собственного удовольствия, но обладал таким тембристым и сильным голосом, что легко мог стать вокальной знаменитостью мира. Помехой этому была его болезненная стеснительность или, вернее сказать, боязнь аудитории. Он абсолютно не был в состоянии петь в присутствии кого-либо. Эмилия Карловна неоднократно созывала к себе меломанов послушать Красильщикова. Приглашенные через коридор проходили в заднюю комнату в квартиру Павловских, а Красильщиков, не зная об этом, проходил в помещение для занятий прямо из прихожей. Неоднократно его слушал и мой отец, который понимал в пении: обладая баритоном, он в свое время сам пел. Отец всегда бывал поражен редкими вокальными данными этого певца. Однажды студенческая молодежь уговорила Красилыцикова выступить на каком-то благотворительном концерте в Благородном собрании, и тот по уговору друзей дал на это свое согласие. После этого он форменным образом потерял покой и аппетит, сделался совершенно больным, но по-купечески сдержал данное слово. Он явился в Благородное собрание с нотами, во фраке, с аккомпаниатором, дождался, когда его объявят с эстрады, вышел, растерянно обвел зал блуждающим взором и, безнадежно махнув рукой, ушел обратно в артистическую и уехал домой.
Раз как-то Сергей Евграфович вместе с Эмилией Карловной тряхнули стариной и пели у нас какой-то дуэт из не запомнившейся мне итальянской оперы. Их выступление было даже записано у нас в фонографе — аппарате, которым увлекался мой отец и которым ведала моя мать.
В молодости Эмилия Карловна была, судя по фотографиям, миловидной пухленькой немочкой, которая должна была нравиться и действительно обладала редким голосом. Она боготворила память П. И. Чайковского, с которым была коротко знакома и который поручил ей первое исполнение партии Татьяны в «Онегине», при появлении этой оперы на императорской сцене. Впоследствии Эмилия Карловна подарила отцу в музей все письма к ней великого композитора*.
Сергей Евграфович всегда чем-либо увлекался и что-либо делал: то он с головой уходил в резьбу по дереву, то учился шить сапоги — дань толстовству, то занимался литературой. Так им была переведена детская книга «Приключения Фисташки». Перевод был сделан хорошо, книга по содержанию — занимательная, но Павловский принужден был долго искать издателя, а когда он его нашел и книга была напечатана, она почему-то пошла туго. Сергей Евграфович, привыкший к своим неудачам, смотрел на это философски. О Сергее Евграфовиче Павловском мне придется еще говорить неоднократно.