Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре. Транзит. Через океан
Шрифт:
По привычке я сел лицом к двери. Мало-мальски волевой человек не думает денно и нощно о своем страдании. Но на работе, на улице, во время любого разговора мысль эта существует где-то в его подсознании потому, что он все время чувствует непрекращающуюся боль. Что бы я ни делал — гулял ли с мальчиком, пил ли, сидел ли в консульстве или болтал с врачом, — меня ни на минуту не отпускала моя боль. И где бы я ни находился, я искал глазами мою незнакомку.
Не успел я еще прикоснуться к своему стакану, как распахнулась дверь, и она вбежала в кафе. С трудом переводя дыхание, она остановилась у входа с таким видом, словно захудалое кафе «Рим» было местом казни и некие высокие инстанции поручили ей задержать исполнение приговора. Какие бы причины ни привели ее сюда, в ту минуту мне показалось, что она пришла потому, что я ее ждал. По ее взгляду я понял, что она опять опоздала, но я на этот раз не хотел опоздать. Я оставил на столе свой нетронутый стакан и подошел к двери. Она почти сразу же выбежала из кафе, даже не
X
Я вернулся на улицу Провидения. Спать не хотелось. Что мне было делать? Читать? Я уже однажды занялся чтением в подобный вечер, когда мне было некуда деться. Нет уж, довольно с меня чтения. Я вновь почувствовал свою старую детскую неприязнь к книгам, стыд от соприкосновения с вымышленным, невсамделишным миром. Если уж непременно нужно что-то придумать, если наша нескладная жизнь слишком убога, то я хочу сам придумать, как изменить ее, но только не на бумаге. И все же мне было необходимо немедленно чем-нибудь заняться в моей невыносимо неуютной комнате. Написать письмо? На свете не было ни одного человека, которому я хотел бы написать письмо. Быть может, я написал бы матери, но я не знал, жива ли она. Ведь границы были уже давно закрыты. Вернуться назад в кафе? Неужели я уже настолько заразился этой суетой, что и сам должен непрестанно суетиться? И я все же принялся за письмо. Я писал кузену Ивонны, Мишелю. Я просил его поговорить с дядей обо мне, объяснить ему, что я саарец. Должно же и для меня найтись какое-нибудь местечко на большой ферме. А пока я живу в Марселе, город пришелся мне по душе, и кое-что даже удерживает меня здесь… На этом месте письмо оборвалось. Ко мне постучали. В комнату вошел маленький легионер, тот самый, который уложил меня пьяного в постель на вторую ночь моего пребывания в Марселе. Грудь его по-прежнему была увешана орденами, но бурнуса на нем уже не было. Мне нечем было его угостить, разве что сигаретой «Голуаз-блё» из начатой пачки. Он спросил, не помешал ли мне. В ответ я разорвал начатое письмо. Он сел на мою кровать. Он был куда умнее меня: как только он заметил полоску света под моей дверью, он тут же бросил бессмысленную и безнадежную борьбу с одиночеством и постучался ко мне. Он признался мне в том, что я сам уже давно знал:
— Я думал, что иметь отдельную комнату — райское блаженство. А теперь, когда все наши уехали, все до одного, как я по ним тоскую!
— Куда же они делись?
— Отправились назад, в Германию. Сомневаюсь, чтобы там закололи тельца в честь этих блудных сыновей. Их либо упекут на какое-нибудь особо вредное производство, либо отправят на самые опасные участки фронта.
Он сидел на краю моей кровати прямо, словно аршин проглотил, — маленький, крепко скроенный человечек, окутанный клубами табачного дыма.
— Немцы приехали в Сиди-бель-Аббес, — рассказывал он. — Заседала комиссия. Все было вполне в немецком духе. Зачитали воззвание к легионерам.
Рассказ легионера мне не понравился, от него стало еще тяжелее на душе. Я спросил у своего гостя, как это ему удалось пройти комиссию живым и невредимым.
— Я — дело другое. Я — еврей. На меня великодушие «великой нации, обретшей единство», все равно не распространяется.
Я спросил его, почему он пошел в Иностранный легион. Мой вопрос, видно, всколыхнул в его голове целый рой неприятных мыслей.
— Война загнала меня туда, и я завербовался на всю войну. Это длинная история, боюсь вам ею наскучить. Освободился я благодаря ранению и орденам… Лучше расскажите мне, куда исчезла красивая девушка, которая к вам ходила. Я вам так завидовал в первые дни.
Я не сразу сообразил, что он говорит о Надин. Легионер уверял меня, что он все глаза проглядел, разыскивая ее по Марселю, когда понял, что мы с ней расстались. Он говорил о Надин так, как мог бы говорить и я, но только не о ней. Его влюбленные слова смертельно испугали меня; мне показалось, будто порыв ветра рассеивает туман моей собственной околдованности.
ГЛАВА ПЯТАЯ
I
Прошло несколько дней, но я больше не встречал ее. Возможно, она прекратила свои бессмысленные поиски. Возможно, нашла того, кого искала. Мое сердце то сжималось от страха, что она уехала на пароходе, быть может, на том самом пароходе, который, если верить слухам, шел на Мартинику и о котором столько говорили в последнее время. То сердце подсказывало мне, что я вновь повстречаю ее там, где всегда, так, как всегда. Я дал себе зарок не ждать ее больше, но в кафе по-прежнему садился лицом к двери.
По городу толпами ходили люди, одержимые манией отъезда. Многих из них я уже знал в лицо. С каждым днем, с каждым часом беженцы все больше наводняли город. И ничто — ни усиленные полицейские кордоны, ни облавы, ни страх угодить в концлагерь, ни самые свирепые приказы префекта департамента Буш-дю-Рон — ничто не могло помешать этому притоку мертвых душ в Марсель. Они заполнили город, их оказалось больше, чем живых, оседлых жителей. Мертвецами были для меня те, кто расстался с настоящей жизнью на своей потерянной родине, за колючей проволокой в Кюрс или Верне, на фронтах Испании, в фашистских застенках или в спаленных городах Северной Франции. Конечно, все эти мертвецы прикидывались живыми — строили смелые планы на будущее, наряжались в пестрые одежды, получали визы в экзотические страны, украшали свои паспорта штемпелями транзитных виз. Но я не обманывался на их счет, и ничто не могло ввести меня в заблуждение относительно того, что на самом деле означал их отъезд. Меня изумляло только, что префект, городские власти и чиновники упорно продолжали вести себя так, словно совладать с нашествием беженцев было в человеческих силах. Глядя на этот все нараставший поток мертвецов, я испытывал страх, что и сам могу оказаться в их числе, хотя и чувствую себя еще вполне живым и никуда не хочу уезжать, — словно я мог стать жертвой насилия или поддаться искушению.
С визой, полученной в мексиканском консульстве, я побежал в то управление, которое ведало делами иностранцев с временной пропиской. Тучный чиновник оглядел нас — группу людей, обладавших всевозможными визами, просроченными пропусками и справками об освобождении из концлагерей, — с таким видом, будто мы приехали не из других стран, а с других планет, а привилегия постоянного проживания в Марселе по праву принадлежала только жителям Земли. Меня он направил в другое ведомство, потому что такое многократное продление прописки, как у меня, либо вообще недопустимо, либо должно быть оформлено этим другим ведомством.
Вы ведь сами знаете, что творится на улице Станисла Лорэн. Вы сами, наверно, не раз стояли в дождь и снег в той странной очереди, которая ежедневно выстраивалась там нынешней ужасной, голодной зимой за куском хлеба, вернее, за тем, чтобы получить право съедать этот кусок хлеба в Марселе. Люди ждали часами; чешские и польские добровольцы, оказавшиеся теперь никому не нужными даже в качестве пушечного мяса — ведь с врагом перестали бороться; бывшие солдаты — нищая братия, побросавшая свое уже бесполезное оружие, те, кто по какой-то случайности до тех пор еще не расстался с жизнью или делал вид, что еще жив, — все они обязательно должны были здесь регистрироваться. Я повстречал в этой очереди моего маленького дирижера, лязгавшего зубами от холода. Казалось, он вылез из могилы, чтобы еще раз зарегистрироваться вместе с живыми. Там же я встретился со своим соседом легионером, там я увидел цыганку, привязавшую своих детей платком к спине; там же пришлось стоять и мне.