Вот ангел пролетел
Шрифт:
Почему, почему через тебя люди проходили, спросила.
Потому что у меня программа на телевидении, Большая помойка называется, не видела, рассказать?
Расскажи, кивнула.
Сокращенно БП, а еще есть ПП - победитель помойки и ОП - отброс помойки, такая игра одновременно в жизнь и в высший суд, говорили, народ не пойдет, кому охота перед всем светом заголяться, а он валом повалил, политиков включая, хотя игра жестокая, понимаешь, я когда влип в эту историю с моей двенадцатилетней женщиной, из МИДа поперли, лишили будущего, всего и свободы бы лишили, если б не адвокаты, которых отец нанял, ну, и еще ряд шагов, о которых я тебе говорить не буду, но за год я из плейбоя, удачливого юнца удачливого отца превратился в сточную яму, столько знания в меня слилось о людях, детях, проститутах и проститутках всех возрастов, калибров и мастей, о подлинных отношениях людей, о законах, о беззаконии, о всей этой мерзости, о которой я подозревал, что она есть, но не догадывался, в каком масштабе, я думал, у меня крыша поедет, а я уже работал на телевидении старшим помощником младшего дворника, то есть в должности подай-прими, и присматривался к самым знойным телеведущим, кто, как и почему, ума-разума у них набирался, и тогда у меня возникла эта идея БП, которая, собственно, и спасла, потому что, если ты не переработаешь во что-то стоящее всю грязь, что налипла на тебя изнутри и снаружи, ты погиб, а я не хотел погибнуть, я хотел
Показалось, что светает. А это милицейский уазик осветил нас фарами. Везет нам с Сашкой на органы. Велели опустить стекло, взяли у Сашки документы, посмотрели, сказали: а-а. Узнали. Не скрою, было приятно. Спросили, почему стоим здесь. Сашка спросил в ответ: а что, нельзя? Можно, говорят, мы о вас беспокоимся. А я, говорит, о ней беспокоюсь, потому что выпил, вы же видите, а нарушать не хочу. Видим, отвечают, сознательного водителя, все бы так. Спросили, когда смотреть программу, откозыряли и отбыли. Я им в серебряном подозрительной не показалась.
Время сжималось. Этта сжималась моя жизнь. Как шагрень. На помойке такого не было. Явилось, не запылилось. Когда по-настоящему рассвело, Сашка притих и спал, откинувшись на сиденье, с полуоткрытым ртом, из которого бежала слюнька. Я сидела молча, оберегая сон его.
Когда проснулся, посмотрел на меня, как баран на новые ворота. Вспомнив или сообразив, усмехнулся неприятно. Приняла на свой счет. На чей же еще, коли вас всего двое. Дунул изо рта, поймал свое дурное дыхание, покривился, зажег сигарету. Мне не предложил. На кой замечать подробности, не знаю. Не выдержала, спросила, много ли за ночь навешал лапши на уши. Уставился не отошедшими от сна оловянными глазами, сказал: не понял. Кратко пересказала. Покачал головой: чем взяла, что я так расслабился. И сам же допер: полетушки-полетунчики, детские мы с тобой люди. Око за око, зуб за зуб, все мы, люди, сочинители, бросила как заправский философ. Неожиданно он потрогал пальцами опухоль у меня на шее, она обнажилась, как я размотала и сняла тряпки. Спросил: что это? Не знаю, дуля какая-то завелась, ответила. Поедем в больницу, у меня есть хороший онколог, пусть глянет.
И завел машину.
28
Колька заявился в белом халате, в каком в жизни его не видала. Как будто нормальный врач в этой самой больнице. Наклонился и сказал прямым текстом: ну что, дрянь, попалась, будь спокойна, я все сделаю, чтоб ты сдохла. Он был без докторской шапочки, и его лысеющая шишковатая голова походила на член, прости, Господи. Белые облака, вдруг поплывшие густо, на время скрыли его, а когда проплыли, куда им надо, вновь проявился, но теперь уже надел докторскую шапочку и стал вовсе неотличим от толпы врачей, которых набилось множество. Они кружились в зловещем хороводе, о чем-то переговариваясь неслышно, что имело отношение ко мне, но виду не показывали. Все почти так, как когда меня освидетельствовали и упекли якобы за наркотики. На этот раз и Колька собственной персоной кружился с ними, потому не оставалось сомненья в его участии. Хотела крикнуть, что где сядет, там и слезет, ничего не удастся, все выйдет наружу и он поплатится, но не было голоса и даже права голоса и я молча пыталась отбросить у себя с лица что-то, что налипало и мешало дышать. Колькин голос донесся: все от наркомании, алкоголизма, эпилепсии, шизофрении и суицида, все диагностировано, а в каком состоянии она подписала бумагу, не играет значения, другого у нее просто не бывает, она не имеет никаких гражданских прав на эти метры. Облака опять поплыли и все занавесили и запеленали, и лишь комья земли сквозь пелену и занавес стучали глухо в отдалении, падая на домовину, в какой упокоилась наша мамаша, а волосатый, еще не лысый Колька так же глухо плакал, а папаша, стоя неподалеку, пьяный в доску, плел языком старое: полетушки-полетунчики, полетели, на головушку сели. А потом вдруг забубнил, сперва голосом как из ваты, а потом громче и громче: просыпайся да просыпайся.
Плакал не Колька, я. Я была в незнакомом белом месте, занавешенном то ли белыми клеенками, то ли чем, на высокой кровати, тоже в белом, надо мной наклонялась белая тетка и тормошила: просыпайся. Я обволокла туманным зраком пространство, из последних сил выдрала иглу у себя из вены, хлопнула по каким-то шлангам и поднялась вставать, чтоб освободиться и уйти, скрыться от вражин, что испоганили мне всю жизнь. Но тетка в белом ткнула пальцами, я опрокинулась, как ванька-встанька, и уложилась мешком обратно, а она сопроводила тычок уговором: не дури. И снова стала пристраивать иголку от капельницы мне вовнутрь, это я уж сообразила, все еще струясь слезами. С ними как трубу прорвало, забитую допрежь песком да каменьями, и теперь водичка текла и вытекала свободно, без спроса и без всяких с моей стороны усилий. Всхлипывала, силясь припомнить что-то сладкое, а не горькое, как ни странно, что было и ушло, а слез уже не было, но и камней с песком не было, а была легкость вроде неземная, как недавно в небе с парашютом. Все, вырезали, вычистили, сказала тетка, отдыхай. И я вспомнила.
Что там, рак, спросила. Доктор скажет, придет и скажет, а я только медсестра, ответила тетка, удаляясь.
И я стала отдыхать.
29
Вместо доктора пришел Сашка. Думала, еще наркоз действует. Сестра сказала, что вкатили поверх нормы, посколь организм не брало. Почему на деле не брало проспиртованный мой организм, деликатно обошла. Но это был он, живьем, Сашка. Принес желтые цветочки и поставил в бутылку. Хотела опять зареветь, да вовремя сдержалась. Не хватало превращаться в реву-корову предпенсионного возраста. Хотя пенсию мне никто не собирался платить. Спросила грубо, как пропустили сюда с цветочками. Сашка захохотал и объяснил, как несмышленышу, что есть один универсальный пропуск куда хошь: деньги. Он громко смеялся, громко говорил и вел себя по-хозяйски. Притащил какой-то еды, включая бульон в термосе, сказал, Уля
Выходило, мы оба тонкачи и видим друг друга насквозь и глубже.
Чего со мной возишься, спросила, когда бутылка подошла к концу.
Нравится.
Что?
Возиться.
С какой стати?
Говорил уже: не похожа.
На кого?
Ни на кого.
И что?
Ничего.
Гуманизма захотелось?
А если не гуманизма?
А чего?
Честно?
Честно.
Если честно, скажи, что с ребеночком было.
С каким ребеночком?
Михиным. Или моим. Я ведь так и не уверен ни в чем.
Держал ли он меня целиком за психическую, с глюками и сшибкой времен, или ловил в полуалкогольном, полунаркотическом трансе, в который, самомнительно думал, я опять погрузилась, ловил с целью выпытать еще что-то, так ли, иначе, он был охотник, я дичь. Но дичь и охотник не из мира зверей, а из мира людей. А я, чуяла, вовлекаюсь в охотку. Тем более все контролировала. Такая артистка, что про себя и не ведала.
Твой ребеночек, Роберт, сказала. Твой. Еще в Листвянке трехнедельная задержка была, так что уже оттуда выбиралась с брюхом, брюшком, лучше сказать, долго среди кожи и костей незаметным. А сказала, что выкидыш пятимесячный, чтоб не добавлять никому новых болячек. Так, чтоб сам посчитал и удостоверился, что ты ни при чем. По правде, был не выкидыш, а уже ребенок, и не пятимесячный, а семимесячный. Настоящая Божья тварь. Мальчик. Я имя ему придумала. Илюша. Оказалось, зря. Что мальчик, в роддоме сказали сразу. А что мертвый, на следующий день. Так что я целый день с ним как с живым в мыслях провела. Зато потом такая отрава, что не пересказать. Ты выслушал про выкидыш, повернулся и ушел. Я и не могла рассчитывать, что не уйдешь. На что рассчитывала, одному Богу известно. А ни на что. Так вышло. Люди думают, они судьбу складывают, а это им ее обстоятельства складывают. Если б мамаша с папашей из дому не выгнали или если бы Михе не понадобилась вроде собаки или кошки рядом - все если бы. А где я? С моими придурками судиться или Михе во внимании, что в жизни, отказать, вот тут я, тут ничего не скажешь и не поделаешь. Я сразу решила, чего тебя травить, пусть уж ты думаешь, что это чужое и тебя не касается. А Миха пусть думает наоборот. Посколь с ним дале жить. Из-за квартиры тоже решила. Бездомной куда деваться. Так на Михе какой-никакой долг, а так выгонит. Он так и так выгнал, известно тебе или нет. Спустя время. А аспирантуру я сама бросила, не дожидаясь ученых интриг. Смысл потеряла. Бросила и пошла в тот же роддом нянечкой работать, оттуда связи, предложения, домработницей стала в семьях, Михе на уколы. Что в доме было, он раньше проколол.
Я замолкла.
Сашка сказал проникновенно: если хочешь знать, я ни с кем не нашел счастья.
Кто, спросила, кто ты?
Я, ответил по-хитрому, не уточняя, кто, Сашка или Роберт.
Мы поменялись местами. Я стала охотник, навроде Профыкры, он дичь. Но и он так же умело вел игру, не прокалываясь на пустяках.
Он ушел, а я, одна, засмеялась и долго чувствовала, как мышцы на морде лица растянулись и не хотят обратно стягиваться, а я не неволила.
Деньги, должно, сыграли, что нас не беспокоили.
Я-то знала высший класс: не беспокоиться вовсе безо всяких денег.
30
Выписка из больницы протекала при большом стечении народу. Позвали в кабинет главврача, как поняла, объявить диагноз, но едва открыла дверь, глаза зарябило от знакомых кабелей, лампионов, камер, операторов и прочего ихнего мусора. Повернулась выйти, рыжая Уля в один прыжок, как пантера, настигла, дернула за руку, прошипела: снимаем медицину в благодарность, не уходить. Приказной тон сработал наоборот. Медицину и снимайте, а заместо мебели, кроме меня, есть. Сашка чему-то вполголоса учил плотного вальяжного дядечку, по всему видать, хозяина кабинета, узнала его, как один раз на обходе персонал чехвостил, а здесь слушал смирно, будто Сашка главный, а он подчиненный. Подойдите, больная, позвал бархатным голосом, наущенный Сашкой или сам. Подошла. Садитесь, пожалуйста. Села. Когда вежливо, а не окриком, что мне, трудно, что ли. А самой смешно: можно вообразить, что у нас на помойке цирлих-манирлих, одни прынцы да прынцессы. Сашка на цыпочках отступил, приложив одну руку к усам, а другую подняв вверх. Знак своим, сволочь, подавал. Но я уже слушала главврача, как бархатно интересовался, могут ли мои родные зайти за результатами. Я видела камеру, жадно ощерившуюся, но не то была причина, по какой молчала. Опять вдруг встало, что одинешенька на белом свете. Что мои все умерли. Исключая Кольку. Но тот был хуже мертвого. Стало быть, ни одной связки человеческой с жизнью. Кроме самой жизни, которая взяла вдруг и выперла этой дулей, скопив в ней все свои отходы, а что в ней было точно по медицине, медицина сейчас объявит. Результаты готовы ли, нет, прямо спросила. Дядька замялся, стал смотреть в сторону, слегка меня напрягая. Выдавил: готовы. Боле, подумала, ты вопросов из меня не выжмешь, хошь говорить, говори, не хошь, не надо. Помявшись маленько, он спросил: вы предпочитаете, чтобы я вам сказал, а не вашим родным? Ничего я не предпочитаю, фыркнула, а просто у меня их нету. Это меняет ситуацию, раздумался на глазах дядечка, а раздумавшись, задал новый вопрос: а если я вам скажу, что анализы плохие? И впился водянистыми своими зенками, вроде ему требовалось добавить к его влаге моей. Не дождешься. Суха я, и ничем сухоту мою не размочить. Он не дождался ни вопроса, ни ответа и повторил по-другому: если мы диагностируем рак, вы сможете лечиться и как вообще это повлияет на ваш образ жизни? Я продолжала изображать истукана. Почему так делала, не ведаю. Ощущала себя во вражеском кольце, и не прорваться, если слабину дам. Вы не хотите со мной обсуждать вашу болезнь, все еще не теряя терпения, все еще любезно справился дядька. До меня вдруг доперло, что и это входит в условия игры. Будь мы одни, не будь здесь лампионов, Сашки, Яшки и Таира, он бы давно матерно выругался и выставил меня из кабинета. Это на него походило, это в его натуре, а что он делал - то притворялся, сам или по просьбе телевидения. Сашка встрял: скажите ей, доктор, всю правду, а то, вы же видите, у нее ступор. Дядька широко улыбнулся (о такой улыбке говорят: широко, по-русски) и выдал, как одарил: а если я вам скажу, что у вас нет и не было никакого рака? Спокойно и размеренно послала его вдаль по матушке, что оставалось делать. Сашка аж загоготал: это она от радости. Стоя в дверях, не удостоила объясненья. К чему объяснять, что не от радости, а от скуки. Скучно, когда голову морочат. Сашка оборвал гогот, сказал: доктор, а ведь мы так и не узнали настоящего диагноза, одни осторожные предположения, ваш принцип - жалеть больного или говорить ему всю правду? Ответа не дождалась, закрыв за собой дверь с той стороны. Пускай разводят моталу без меня.