Вот увидишь
Шрифт:
— И что он там написал?
— Похоже на стихотворение. Или на слова песни.
Вот так открытие! Я не знал, что Клеман писал стихи. То, что какая-то незнакомая женщина сообщает мне такую важную деталь, касающуюся моего собственного сына, лишний раз доказывало необратимость случившегося.
— И что он там написал? — повторил я, чувствуя, как в моей груди разверзается пропасть. — Вы читали?
— Нет, не совсем, — ответила она все с той же мягкостью в голосе. — Только глянула, но не вчитываясь. Да у него еще не слишком разборчивый почерк.
«…У него еще не слишком разборчивый почерк», — сказала она, и это прозвучало так, будто у Клемана впереди целая жизнь, чтобы научиться писать более разборчиво. Я подумал об этой дурной привычке, обнаружившейся с появлением компьютера, когда он стал очень небрежно
Несчетное число раз, внезапно решив проверить тетради в его ранце, я кричал, что с таким небрежным почерком и превращенными в лохмотья тетрадями он не слишком преуспеет в жизни. Что это свидетельствует о беспорядке в сознании, оскорбительном по отношению к другим, что очень опасно. Потом я неизменно заводился: невнимание к школьным занятиям вообще, выполненные левой ногой домашние задания, чудовищные отметки по математике и замечания учителей в дневнике, чрезмерное увлечение игровой приставкой, торчание в чате с приятелями в мое отсутствие через мой компьютер и чтение футбольных новостей.
Я никогда не упускал случая распространить свои претензии на все остальное: его нелепый вид, его речь и дурные манеры за столом, невыносимую привычку есть не над тарелкой и жевать с открытым ртом. Обязательно припоминал не поддающиеся стирке жирные пятна на всех его футболках и кучу крошек, которые приходится подбирать под стулом каждый раз, как он поест.
— Мне надоело! — кричал я с несоразмерной провинности ненавистью. — Надоело! Надоело! Надоело!
Мне случалось отвесить ему пару затрещин, как делал мой отец, когда я был в возрасте Клемана и приносил ему табель накануне Рождества или Пасхи. Точно так же.
Потому что, когда мне было столько же лет, сколько Клеману, я тоже ненавидел ее, эту школу, и так же, как он, таскал домой чудовищные отметки по математике и замечания учителей в дневнике. Не прошло и тридцати лет, почти в сорок, я сделал заключение, что быть отцом — это не только не прощать сыну собственных недостатков, но также совершать по отношению к нему в точности те же ошибки, которые уже допустил с вами ваш собственный отец. И это вопреки искреннему стремлению вершить добро и избавиться от ненужных атавизмов.
Я подумал, что убил массу времени, проверяя тетрадки Клемана и требуя, чтобы тот сидел прямо, но оказался не способен догадаться, что он пишет стихи. Это внезапно напомнило мне песню уж не помню какого поп-певца, которую я в свое время напевал, как все, с легкостью, не подозревая, что однажды, когда будет уже слишком поздно, слова этой песенки обретут для меня особый смысл: «Мы каждый день живем как последний, / И вы поступили бы так же, если бы только знали, / Сколько раз конец света коснулся нас» [17] .
17
Герой цитирует припев песни «Parce qu’on vient de loin» французского певца Корней (Corneille Nyun-gura). В 2003 г. он записал альбом «Parce qu’on vient de loin», разошедшийся миллионными тиражами.
Около одиннадцати утра Каролина неожиданно нагрянула в квартиру вместе с матерью, чтобы забрать свои вещи. Я, в одних трусах и футболке, немытый и нечесаный, отлеплял от стены в комнате Клемана прикрепленный скотчем постер Гийома Хоаро [18] . Они, со сложенными в пачки новенькими картонными коробками, купленными упаковками по пять штук в дешевом хозяйственном супермаркете «Килуту», с парой девственно-чистых белых корзин, обе в джинсах и с чистыми волосами, в которые были воткнуты почти одинаковые солнечные очки, напоминали живую рекламу бренда «Comptoir des Cotonniers» [19] . У Каролины слегка покраснели глаза, и она подчеркнуто не хотела встречаться со мной взглядом. Зато Клэр-Ивонна своей враждебности по отношению ко мне не скрывала.
18
Французский футболист, играет в клубе «Париж — Сен-Жермен», в первой лиге.
19
Марка
— Вам помочь? — спросил я, глядя, как она, пытаясь подцепить начало ленты, наманикюренными ногтями скребет рулон скотча.
— Нет, сама справлюсь, — ответила она, не поднимая глаз, а немного погодя добавила: — Спасибо.
Видимо, последнее означало уважение к моему горю. Я ощущал, что у нее не хватает решимости спросить меня, какая муха меня укусила. Почему такой милый молодой человек, как я, гораздо более симпатичный и предупредительный, чем все бывшие друзья Каролины, гораздо более симпатичный, чем, по ее собственному мнению, даже отец Каролины; милый и предупредительный молодой человек, о каком она сама, быть может, мечтала бы двадцать пять лет назад; как такой хороший парень, как я, мог ни с того ни с сего столь по-хамски бросить ее дочь. Ведь утрата сына — это вовсе не повод, даже напротив. И мне стоило бы подумать, потому что пройдет несколько недель и я буду горько сожалеть о своем решении. Ребенка, даже когда скорбь утихнет, все равно не вернешь, это не обсуждается, но ведь можно наделать других. А ее Каролина как раз решительно для этого подходит.
Если она сдерживает себя и не вмешивается, подумал я, это потому, что в глубине души она лучше, чем кто-либо, знает, что ее дочь категорически не подходит. Что я исключительно ради того, чтобы простить себе, что я на двенадцать лет старше, в течение почти трех лет терпеливо сносил ее капризы маленькой, слишком хорошенькой, слишком ранимой и слишком избалованной девочки. И однажды даже решил заделать ей ребенка, «но не раньше, чем добьюсь бессрочного трудового договора на работе», предупредила меня она. Ребенка, которого, по правде говоря, я не хотел ни за что на свете. Потому что меня вовсе не привлекала мысль о том, что почти в сорок лет, с седыми висками и учащенным дыханием, придется вставать среди ночи, успокаивать орущего младенца, стерилизовать рожки и соски, гулять с детской переноской подальше от гудков и выхлопных труб, слушать болтовню мамаш на скамейках в сквериках. Как подумаешь обо всех этих тридцатилетних девушках, которые, как Каролина, непрестанно будут убеждать себя и других, что появление ребенка ничего не меняет и они остаются прежде всего женщинами, что они по-прежнему способны соблазнять, заниматься любовью и носить обтягивающие джинсы, шпильки и эротическое белье… О девушках, которые уже через несколько месяцев, в наступившей после родов сумятице, поспешат повернуться к вам спиной, потому что слишком поздно или потому что это может разбудить малыша. О девушках, готовых ради ребенка убить отца, мать или мужа, этих безудержно толстеющих девушках, которые в конце концов начинают говорить, думать и видеть лишь свое чадо и в автобусе или в очереди супермаркетов щеголяют колясками, точно орденами. Обо всем этом Клэр-Ивонна была слишком осведомлена.
А главное, я ни в коем случае не хотел делать ребенка Каролине, потому что весьма гордился тем, что на пороге сорокалетия, в возрасте мужей, брошенных всеми этими молодыми и жестокими женами-самками, мог уже продемонстрировать двенадцатилетнего сына. Сына, который сам ходил, сам ел, свободно изъяснялся и давал мне возможность спокойно спать по ночам. Сына, с которым десять лет назад я уже имел возможность попроказничать и набегаться во всю мощь моих тридцати, без седых волос, без гусиных лапок в уголках глаз и учащенного дыхания. Обо всем этом Клэр-Ивонна тоже была наслышана.
К тому же обеды у Клэр-Ивонны никогда не были предметом моих мечтаний: белая скатерть и красивая посуда, аперитив, закуска, отменное горячее блюдо под сыром и сухарями, сыр, вино, которое позаботились откупорить заранее, чтобы лучше выразить букет, десерты и корзина фруктов. Да и Каролина, со всеми ее «симпатными» дружками в костюмчиках начинающих хозяев мира, ее полезными и состоятельными дружками, с деловыми обедами, талонами на обеды в ресторанах, ее дружками из ирландских пабов, Старбаксов, со «счастливыми часами», с меню сашими, ее дружками с их забавными шутками и айфонами, дружками-спортсменами с парусными яхтами в Бретани, походами в Веркор в куртках из «Декатлона», тоже никогда не была предметом моих мечтаний.