ВОВа
Шрифт:
У Елизара не то возмущенно, не то удивленно раззявился рот.
— Не надо мне корчить недоуменные рожи, не надо! — одернул его Бугаенко. — Это же надо! Ближе любовниц не мог отыскать — за тысячу верст хлебать киселя. И все на редакционной машине. — Покрутил в тесном вороте налитой лоснящейся шеей. — А передовицы? Печешь, как блины! Их только и стряпаешь. Загребаешь весь гонорар. И хочешь, чтобы жалоб на тебя не писали. Ха-ха! — хохотнул густо, презрительно Дмитрий Федотович.
«А ты?.. В Запорожье, в Киев, во Львов… И что, не на казенной?.. Может, на собственной?» — внешне покорный, тише воды, ниже травы, строптиво восстал в душе Елизар. «Так что не надо… Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала. Вот так!»
— А завтра, глядишь, начнут на тебя и за квартиру строчить, — продолжал напористо секретарь. — В какой
Шолохов еще недоуменней скривился, губы поджал.
— В третий раз уже, в третий! Не мотай головой. Мне доносят, брат, все. Ишь, раскочегарило, раздухарило! С выходом на бульвар, с балконом и лоджией, рядом пляж, театр, ресторан… Две комнаты мало, три отхватил? Хорошо бы семья. А ведь перст-перстом, бобыль-бобылем — и туда же! — даже закатил удивленно глаза, вскинул возмущенно рукой. — И чтобы жалоб никто не строчил! Да где, в какой стране ты живешь? Время какое? Тут вождей, как липки, трясут, богов не ставят ни в грош. А ты?.. Да с говном смешают тебя, с говном! Дай только срок!
На этот раз Елизар не стал возражать, уткнул униженный, таящийся взгляд себе под нервно переступавшие ноги.
— Чего молчишь?
— Гаденыш! — только и прошипел в ответ Елизар. — Молокосос! — и, расходясь oт гнева все больше и больше, добавил: — Заметки паршивой не в состоянии как следует написать, какую-то муру выдает, а туда же — передовые ему поручай, прибавь ему гонорар. Да вот ему, болт! — яростно отрубил редактор правой ладонью по локоть левой руки.
— Допустим, — казалось принял его аргумент первый горкомовский секретарь. — Не может… Молодой, начинающий еще журналист. Допускаю. Ну а все остальные? Подписей под телегой целый столбец. И что, тоже не могут писать? — вопросил риторически Дмитрий Федотович. — Да тот же, например, Титаренко. Лицо, как у черта. Надо же так обгореть. А перо… Зачитаешься. Я ему просто завидую. Дай Бог, чтобы ты научился когда-нибудь так. А то пишешь, как курица лапой. Передовицы тебе только и стряпать, — кинул он редактору прямо в лицо. — Выше, видно, тебе уже не подняться. Эх, Елизар, Елизар! А как же ты тогда написал! Как написал! О корабле, обо мне, о братишках моих. Все фронты, всю страну очерк тот обошел. За рубежом даже где-то, слыхал, напечатали. Я, весь мой экипаж… Мы все после очерка твоего как-то лучше воевать даже стали. Понимаешь, словно негоже было нам после такого аванса, после славы такой в грязь лицом ударить. Вот и дрались… А теперь? Неприятности только одни от тебя. У меня своих забот вон, полон рот, — чиркнул он себя по горлу рукой, — а я еще тебя выгораживай. Да на кой черт мне это, сам посуди, ну на кой?
И не стерпел Елизар.
— Да врут, врут они! — крикнул он. — Да просто завидуют! Сами хотели бы все загребать!
Бугаенко застыл. Оторвал свой крутой, тугой бок от стола, в который им упирался, шагнул. И зашагал по тесному редакторскому кабинету — возбужденно, для стати своей даже довольно легко.
«В последнее время (из-за всех этих разоблачений, новшеств и перемен) и на него стали бочки катить. Покуда с шепоточком, с оглядочкой, из-за угла. Понапридумывают черт знает что. А все почему? Да потому же все, потому… Прав Елизар: завидуют, зависть проклятая. Самим не хватает ума… Не подняться им наверх никогда, не заслужить всех этих персональных машин и квартир, конвертов, магазинов, лечебниц закрытых. Каждому не дашь ведь, не хватит. Вот и завидуют, катят на нас свои телеги да бочки. Порасхрабрились, пораспоясались… Того гляди, и кулаками станут размахивать. Да еще три реформы. Готовят, готовят — уже… Сам Петр говорил. В управлении, в производстве, в сельском хозяйстве… Даже устав, программу партийную, и то взялись перекраивать. И что из этого выйдет? К чему так дойдем?»
— Завидуют, говоришь? — остановившись, прижавшись бедром снова к столу, раздумчиво спросил Бугаенко. — Может, и так. И это, конечно, есть, — но вспомнил: подчиненный стоит перед ним. Снова строгость на себя напустил. — Но это тебя не оправдывает. Плевать я хотел на твои оправдания. Понятно? Плевать! — отрубил резко, решительно он. — Как хочешь, хоть ужом изворачивайся, но мне надо одно: чтобы жалоб на тебя больше не было. Ни одной, никогда! Значит, так, — задумался он на минуту. — Эту последнюю жалобу на тебя я пока придержу. Понял? Месяц даю. Хватит с лихвой. И как хочешь улаживай. Хоть выписывай
Елизар Порфирьевич как стоял напротив, у другого края стола, так и застыл, не оскорбляясь, не возражая, и поражение смотрел в черные упорные глаза Бугаенко.
— Я все сказал, Елизар. Все понял?
— Все-е-е, — едва пролепетал в страхе редактор.
— Вот и прекрасно. И еще… Изюмова мне чтобы не трогать!
Елизар покорно кивнул головой.
— Он ни при чем. Запомни. «Как и Андрюха мой», — невольно мелькнуло в отцовском мозгу. — Мы, мы, Елизар, виноваты, мы, партия вся, верней — руководство. Да, что-то действительно надо менять. — Еще хотел сказать. Но не сказал. — Ладно, — бросил, — до встречи. — И, вскинув прощально рукой, шагнул в направлении выхода.
— Вы в горком, Дмитрий Федотович? — просительно пискнул редактор.
— Ну, — оглянулся тот, уже ухватившись за ручку двери.
— Не подвезете?
— Это куда?
— До дому, до хаты. Вы ж по пути.
— А твоя? Твой кадиллак?
— Кардан полетел, Дмитрий Федотович.
— Чем жадней — тем бедней… Не раскатывай один на казенной машине, давай и другим.
— Тем более… завтра вся развалится:
— Пусть лучше развалится, чем совсем отберут. Неужто не понял еще: время другое, по иному велит! — и Дмитрий Федотович хохотнул — негромко, с издевочкой, своим густым, приятным баритоном-баском.
В машине Бугаенко потребовал от редактора побольше рабкоровского материала в газете давать. И прежде всего с заводов и фабрик, с пригородных совхозных полей. И рядовых, рядовых авторов, в основном, поменьше начальников. И почаще бы критики, новых предложений, идей. Словом, в духе времени чтобы, всех последних партийных и правительственных постановлений, прочитанного нынче письма.
Шолохов выхватил из пиджачного кармана небольшой дешевый блокнот, карандаш и, хотя машину трясло и бросало на рытвинах (даже здесь — на центральных улицах города), начал торопливо записывать, что требовал от него секретарь.
— Стой! — вдруг приказал Бугаенко водителю.
Да, это были они — Изюмов и сидевшая с ним рядом при чтении документа блондиночка. Стояли они боком к машине, шагах в двадцати от нее и о чем-то взволнованно спорили. Потом он замолк, и говорила только она, продолжая все так же возбужденно и по-женски мелко размахивать перед ним крохотным своим кулачком.
В любую минуту они могли заметить черную горкомовскую «победу», и Бугаенко уже было потребовал от водителя трогаться, когда, подхватив Изюмова под руку, девушка повлекла его за собой как раз по ходу машины — вперед. Выглядело все это у них так обычно, так просто, что у Бугаенко, почему-то обидно затронутого этим, невольно промелькнуло в мозгу: «Наш пострел и тут, выходит, поспел. Ну, молодец!»
— Поехали, — буркнул недовольно, чуть уже с раздражением он. — Оглох что ли, Петрович? Пошли!
Водитель был такой же солидный, как и «хозяин», только постарше, пополнее, попузатей его и совершенно седой. Он все время отрешенно молчал, будто давно уже привык не замечать сидящих с ним рядом и лишь немо и точно выполнять все, что они ему ни прикажут. Но и такой — прирученный и словно глухой, Петрович все равно всегда был лишним в машине. И хотя шум колес и мотора скрадывал голос, Бугаенко, оборотясь назад к Елизару, приглушенно, но озорно, явно дразня, вдруг открыл: