ВОВа
Шрифт:
Еще минуту назад, казалось, уставшее после долгого чтения, обрыхлившееся и побледневшее заметное лицо, осунувшиеся книзу плотные плечи первого секретаря опять в один миг собрались, подтянулись, и сам он весь упрямо и резко поднялся, подался вперед, взгляд обострился и вспыхнул.
Под этим долгим немигающим взглядом Изюмов только теперь вдруг со всей остротой осознал, что он сказал и как он сказал. Потоптался еще с мгновение — другое на месте. И не так уж возбужденно и пылко, как минуту назад, рванулся к трибуне, а поникло, потерянно отступил от нее и, едва не пошатываясь, шагнул к своему протертому скрипучему креслу, бессильно опустился в него.
«Я что, не так что-нибудь разве сказал?
Бугаенко, не отрывавший глаз от него, все это — живое, чистое, гордое в перевороченном сердце молодого газетчика почувствовал сразу.
У него и свой такой же. Помоложе, правда. Тоже нетерпячий, торопыга, гордец. Все сразу ему подавай, чтобы повсюду все было разумно, справедливо и честно; и то, и это не так, все не по нем; дураки да прохвосты кругом (потому, как признался, юридический из всех факультетов и выбрал, чтобы от нечисти мир очищать, подонков карать). И когда из столичного университета прилетает домой, то и дело лезет в пузырь:
— Это вы… Вы все — ум, честь и совесть нашей эпохи!.. Рыба гниет с головы! — глаза, как у матери, голубые, сразу начинают омутово густеть, в ниточку губы, тоже по-ксюшиному — резко очерченные, тонкие; пальцы — в тиски. — С вас надо, с вас начинать!
Отец, разумеется, возражать. Но сын разве слушает? Разве вообще умеют, хотят они слушать, умники эти, юнцы? Они же лучше взрослых все знают. Даже Ксюша, при всей своей женственной мягкости, гибкости, насколько волевая, с характером (чего бы, вообще, достигла на сцене без этого, даже с талантом своим, даже с мужниным покровительством и поддержкой?), и то не в силах в такие минуты их примирить. И тоже начинает орать:
— Дураки! Идиоты! Из-за чего? И это называется интеллигентные люди, родня называется — сын и отец? Чего же еще от чужих, от безмозглых мещан тогда ожидать?
А сын свое:
— До полицейского государства, почти до фашистского произвола страну довели!
— Что-о-о! — вскидывает кулаки на сына отец. — Да за такие слова… Сосунок!
— Только посмей! — холодно подступает к высокой малахитовой вазе Андрей, кладет ладонь на нее. — Только попробуй!
— Дмитрий! — бросается Ксюша к мужу с мольбой. — Отец называется! Да сын же, мальчишка совсем! Сам говоришь — сосунок. Как же ты городом, почти миллионом людей можешь управлять, если сына спокойно выслушать не в состоянии, правдой своей убедить? Кулаки сразу в ход. Как же с чужими тогда?
В последний раз схватились они по вопросу о пресловутых «конвертах», о лечебницах и магазинах закрытых и вообще о привилегиях, которыми пользуется он — первый городской секретарь, да и вся их семья. Тыкая пальцами в облицованный изразцами камин, в биллиард огромный, тяжелый в углу, в набитые нарядами, книгами и хрусталем гардероб и сервант вдоль расписанных стен, в заставленный горничной к позднему ужину всякими яствами стол, сын обвинял:
— Кто ни притащит чего, все прибираешь к рукам. Все! Будто бы так и положено. Подумать только, на двоих такой огромнейший дом. А другие целыми семьями в каморках, в подвалах ютятся. Сколько семей можно было бы здесь разместить. А завхоз, мерзавец, прохвост. Да какой он завхоз? Просто денщик! А шофера? Да мальчишки на побегушках они у тебя, вот кто, просто прислужники. Снуют туда-сюда со всякими записками, чемоданами, свертками, похоже, только тебя с мамой они и обслуживают. Только вас повсюду и возят.
— Да не наше все почти здесь, не наше! — отбивается возмущенный отец. — Наш город какой? Он, кроме всего, еще и порт всесоюзный на юге. Сколько всяких, как говорится, флагов к нам,
— Это ты другим заправляй. Другим, а не мне! — парирует сын. — Что, и эта воровская красная рожа из овощного совхоза, что с ящиками, с кошелками, с банками приезжает к нам по утрам… Тоже, что ли, все для встречи официальных гостей? А с винзавода лиса эта хитрая, завитая, накрашенная. С бутылками, с бутыльками… А из кондитерской, с обувной, со швейной фабрик, из художественной мастерской… Все только для встреч, для гостей?… Так почему же тогда мы сами всем этим пользуемся, все это носим, пьем и едим? Почему? И на горкомовских машинах раскатываем? Мама хоть раз в театр или домой ходила пешком? Ну хоть раз, хоть для приличия? А на курорты каждый год?.. И не в Сочи, не в Ялту, не в Трускавец… Баден-Баден, Карловы Вары, другое что-нибудь, заграничное вам подавай!
— А ты? Ты! Не ешь, не пьешь, — возмутился отец, — отказываешься от всего?
— Ел, пил!.. Больше не стану! — отрезал неожиданно сын. Становилось опасным — и Бугаенко-старший сразу сбавил пары: сказал поспокойней, посдержанней:
— Ты же сам видишь, когда я каждый день возвращаюсь домой. Ночами, бывает, не сплю, случается, не знаю и выходных. А командировки, разъезды…
— Г-мм, — хмыкнул Андрей, — все теперь так. Да и ездил бы ты, стал бы по воскресеньям пропадать, возвращаться домой по ночам, если бы это не было тебе интересно. Не киркой же, не лопатой вы долбаете там? Да и неизвестно еще, чем между делом вы там занимаетесь. Маму спроси, что она по этому поводу думает. Спроси, спроси!
— А ты слушай, слушай ее! — насторожился сразу отец. — Есть там время у нас… Не до жиру — быть бы живу. Х-мм, — теперь хмыкнул с презрением он, — и тебе уже нашептала. Вот дура баба. Вздохнуть некогда — весь город, весь флот, все, все здесь держится только на мне!..
— Вот, вот! — взвился Андрей. — В этом ты весь. Вы все в этом, как в капле воды! Отсюда все и идет! Да, да! Я-то вас знаю, нагляделся на вас, изнутри наблюдаю. Как же, только на вас все и держится! Без вас все бы прахом пошло. Не народ, а вы начало всему. И не вы для народа, не вы его слуги, а он для вас, он ваш слуга! И должен низко вам кланяться, шапку перед вами ломать. Вот до чего вы его довели, дошло до чего! А кто? Вас… Ну, кто, кто выбирал? Ты откуда вот взялся? Ну, откуда? — решительно уставился сын на отца. — Молчишь? Не знаешь, что и ответить? Так я скажу! Другой никто не посмеет. — Вздохнул глубоко. И спросил: — Ну, признайся, разве сидел бы ты здесь, не будь у нас дяди Петра? Не будь он в Кремле? Разве сидел бы? Черта с два!
— Что-о-о? — взбешенно рявкнул отец. — Что ты плетешь?
— А то и плету…
— Заткнись! Замолча-а-ать!
Даже Ксюша, с началом спора не сумев остановить его, да хотя бы смягчить, укрывшаяся в своей мансарде над вторым этажом, услышала, как рявкнул муж. Слетела по лестнице, ворвалась снова в зал, застыла в дверях.
Сын смотрел на отца долго, уничтожающе, молча.
— Скотина! — взревел остервеневший отец. — Свинья неблагодарная! Сам всем пользуется, жрет, пьет, а туда же — хаять всех нас, все поносить! И меня — родного отца!
— Все! — отрезал Андрей. — Я сказал уже. Больше не буду ничем пользоваться! Я ухожу!
— Куда? — взмолилась мать.
— Навсегда ухожу!
— Опомнись!
— Ухожу! И вернусь я к вам только тогда, когда и вы станете жить так же, как все — не лучше других. По совести станете жить. Только тогда! И ни копейки, ни крошки от вас я больше не возьму. Никогда! — и, как был, не взяв ничего, только накинув на плечи пиджак, Андрей толкнул с силой дверь, рванулся во двор, из него на улицу, в ночь.