Война и воля
Шрифт:
– Как же! Долгая лета. Всенепременно. Уповали на заступника.
– Доуповались, мать вашу!
– Ну-у-у? – застонали вопросом мужики. – Не томи, Христа ради, ирод.
– Скинули! Сам три дня не верил. Скинули батьку. Посреди войны. Полная измена. В самом Петербурге. Кому солдат клятву давал? Царю и Отечеству! Кто смуту в Отечестве учинил и царя сверг? Неужели не вороги поганые! Потому как насрать им на Россию и мечту народную. Власть их прельщает, золото глазюки им застит, антихрист гуляет по их душу. Так то мы в окопах рассуждать понеслись. Победил нас германец, братцы, с тылу зашел, через погань всякую. Без царя мы теперь, значит, без головы. Или о многих головах, что змей-Горыныч. Каждая теперь свою думу думает, в разную сторону смотрит, но при том считает, что только она главная
– А кто с немцем воевать будет? Таки присягу никто не отменял, – не унимались деды. – Мы что, теперь называйся Германией на века веков? Нехорошо получается. Стыдно.
– Сам понимаю. Но слушайте дальше.
– Послушаем, – выразил согласие дед Макар. – А ты к нам садись, дезертир, где в ногах правда? Картошку бери, грибков. Капустки покушай, польза в ней большая. Марфа наквасила. Соли в ней чуть, но клюквы богато, свежа с мороза. Кушай, что бог послал. Дома ты, парень. Поправляйся. А мы послушаем, нам интересно.
– В общем, об измене прознали мы, но сначала сомневаемся, что делать, – продолжил Егор, налегая на постную еду. – Германец стрелять не хочет, да и нам особо нечем. Соблюдаем дисциплину и ждем, что дальше будет. А дальше, отцы, вышел бардак. Каким-то днем приказали нам из окопов вон и в тылу, на поляне, построили. И вышел на глаза пехоте какой-то штабной фрукт зеленый в чистых сапогах и говорит, что никакой измены в Питере ни за что нет и что царя Николая нашего никто не скидывал, он самостоятельно по своей воле с престола слез, и от заботы за Россию. За дурней нас посчитал, козлина. В жизни не бывало, чтоб русский царь Отечество бросал на произвол. Меж собой о том тихо пошептались, но безобидно слушаем. А тот слегка сбренди и ну поздравлять нас, что мы теперь народ свободный, тирании (слыхали такое словцо, деды?) пришел пипец и настала власть выбора, то есть детократия. Тоже новое слово, но что означает, сказать не просите. Бардак, каким его словом не обзывай, порядком не станет.
– Правильно, Егорий, – одобрил один из стариков. – Скажу больше. В каком государстве беспорядку сверх меры, там и краснобайства жуть. Чтоб, значит, людям замазать видение, чтоб они глазам своим не верили, разумом смущались, а только слово слушали. Когда черное долго обзывать и обзывать белым, то поверишь, поверишь… Легко человека на вере поймать, особо неграмотного.
– Не на тех напал! Мы от окопных вшей немало мудрости взяли. Дури тоже, конечно, никак не меньше. Однако, братцы мои, такое времечко подступило, что нынче кто умный, завтра в дураках окажется, а кто по-нашему дурак навек, завтра мозги нам вправлять начнет.
– Ишь как?! Бирюк о том бормочет. Теперь ты. Неспроста. Но нам таки интересно, почему фронт бросил.
– Да здравствует свобода! Так нам фрукт сказал. Выдохните – я запомнил – затхлый душок прогнившей монархии и вдыхайте чистый воздух будущей счастливой жизни, какую обещает вам новое правительство России. «Ура», – сказал фрукт. Хлопцы поняли не очень, особенно кому это «ура» на хрен надо, и давай на чистые сапоги кричать, о чем вообще беседа и когда по причине свободы по домам пойдем, надоело воевать-голодовать. А коль уже батьки царя над нашей душой нет, то теперь мы не царская армия, а как бы и ничья, как бы совсем вольная на четыре стороны. Нет, нет, нет, возражает фрукт, рано на покой, врагов кругом, что грязи. Он, ясен день, чуднее говорил, но я своими словами передаю для общего разумения. Красиво, сволочь, беседовал, так что мало чего я понял. А в конце вдруг взял да и призвал присягнуть новой власти. Присягу батьке царю, объясняю вам, похерить, а тем козлам, кто его скинул, отныне честь отдавать. Такой вот вышел поворот, земляки мои родные. Пехота после этого поворота дорогу видеть перестала и при большой обиде съехала с катушек. Мы тебе что, – закричала, – сучки панельные без чести и радости? Мы что, ложись под кого незнамо? Кто-то аж заплакал, общее настроение стало злым, будто всех удобрили из одной большой задницы. Порешили измене не присягать.
– Вполне правильно, – сказали старики. –
– Случился дальше общий шум, ругань и конец порядка. Потом и вовсе ужас: один солдатик, малышок совсем, с трехлинейку росточком, учудил. Меткий оказался, в лоб запулил несчастному офицерику. А в чем тот провинился? Приказ исполнял, бедняга. И вот упал мертвый, сапоги запачкал. Мамка теперь по нём плачет, жинка черный платок не снимает. Горе. Не от германца получил, от своего русского брата. Не шуточки. Все аж оторопели. А стрелок наш смеётся, бес в его глазах прыгает. Посмеялся, посмеялся и заревел, что дитя. Умом тронулся, ясен чёрт. Одна жалость и вышла… Кто-то штычком ему кишки проткнул от сочувствия…
Ошарашенная, откуда-то сверху, из бездонного безмолвия высот – в освещаемое скудным светом коптящей лучины крохотное пространство избы рухнула и придавила обитателей всей своей массой могильная тишина. Треск пламени долго был единственным здесь звуком, затем возник шепот молитвы и шорох одежд, вызванный движениями рук: все трижды перекрестились.
– Каково вам, отцы? – тихо спросил дезертир.
– Нам то что? – вразнобой отвечали ему. – Нам помирать скоро. А каково молодым вперёд смотреть, коли в отечестве братоубийство началось? Забыли, для чего на свете живём, всё святое к дерьму прислонили. Этак германец Россию съест, или ещё какой супостат, пока мы друг дружке морды мутузим.
– Кайзера, доложу я вам, мало опасаться надо. Как токмо в Питере измена к власти пришла, так немец по нам ни одного снаряда не запустил. Мы это тоже приметили.
Рассудили старые, что времена впереди грозят быть мутными, желания людские непонятными, а коли начнет каждый свою правду штыком доказывать, никакой и нигде правды не настанет. От такой перспективы вполне оправданно дать дёру, дабы в грех не впасть. За большой плюс посчитали иметь на селе справного мужика с винтовкой на плохой случай.
Почём завтра будет жизнь человечья, размышлять не решились.
Пост.
11
– Хочу попросить прощения твоего, сынок. Неудобно сказать, но что-то сильно я мучаюсь. Нисколечко за себя. Вырастешь мужиком, поймешь, каково это – горе детей твоих. Будто вся жизнь – ни для чего. Такая вот тоска. За вас, деток моих любимых, за мамку вашу. С радостью бы умер, чтоб только слезы ваши навек сгинули. Каюсь, вдруг вина моя в том. Дашеньке, как вырастет, известишь мою вину перед ней, пока же она маленькая, не поймет. Не доживу если, передай ей мои слезы и просьбу простить отца. (Здесь отец, подле Ивана присевший на нары, уткнул локти в коленки, широкими ладонями закрыл лицо и на какое-то время смолк).
Ты у меня уже самостоятельный. К добру ли только совпало, что лет тебе столько, сколько мне стукнуло, когда дедушка твой, мой то есть родитель, сгинул от немца? Один я мужичок в семье остался; справился. Так справился, что в этот вонючий вагон вместе с вами попал. Прости меня, сынок… Не-не, не успокаивай батьку, слушай меня и в память клади. Все ли ты понял от пана Богуслава? Слушал прилежно, как я наблюдал. Знаешь теперь, что нам может быть уготовано? Все, что им угодно, а нам и в страшном сне не виделось. До этой беседы не ведал я, в чем виноватый, за что же такое мучают нас здесь, а теперь вот боюся, что по причине моего понимания правильной жизни, что в труде и совести она. Знал бы, где упаду, – подстелил бы. Знал бы, что придет и по нашу долю такая вот собачья власть – не рвал бы жилы, парил жопу на печи, гнал самогон и махорку сеял, тебя к труду с малых лет не звал. Сам ведь все помнишь, много ли тебе, сынок, доставалось времени на забавы. Виноват, – не понимал по другому. Если по другому – думал – пойдут мои дети с сумой по миру, а за ними и дети моих детей, голы-босы, в мешках вместо рубах, с тремя дырками – для рук и головы. Случалось мне такое видеть. Ну да не мне судить, где я грешил… Неисповедимы пути твои.