Война с Востока. Книга об афганском походе
Шрифт:
Они проезжали вдоль скорнячных рядов. В дуканах висели кожаные шубы, опушенные белым овечьим мехом. Мохнатые волчьи и лисьи шапки, как свернувшиеся клубком звери. Содранные во всю ширь, с растопыренными когтистыми лапами, словно в прыжке, шкуры горных барсов. Скорняки сидели за стеклянными дверцами, укутавшись по горло в одеяла, среди легкого покачивания мехов, дубильных и кожаных запахов, меховых лоскутов и обрезков. Лица их кирпично краснели из глубины полутемных лавок.
Медленно катили вдоль ковровых рядов, черно-алого великолепия. В глубине малиновых, озаренных дуканов, как в красных резных фонарях, застыли бронзовые лица торговцев. Мелькнуло полированное дерево ткацкого станка с натянутыми струнами, похожего на большие гули.
Мальчик в тюбетейке ловко на них играл, пропуская огненную
– В Кабуле я уже месяц, – говорила она, – все хочу побродить по лавкам. Мечтаю побывать в домах, в семьях. Узнать, как они живут, как справляют свои праздники. Как дарят подарки под Новый год, пекут хлеб, ткут ковры. Хочется увидеть их скачки, стрельбы, свадьбы. Послушать их песни, сказы, молитвы. Все, о чем знаю по книгам. А получилось – целыми днями в офисе, барабаню на машинке какие-то циркуляры и дипломатические ноты, а вечерами сижу в отеле, как затворница… Вот здесь, если можно, налево. Здесь будет дуканчик…
Чикен-стрит напоминала витрины этнографических коллекций. Лошадиные, из тисненой кожи сбруи, высокие ковровые седла с медными стременами. Пистолеты, усыпанные перламутром и узорной костью. Длинные, тусклостальные мушкеты с толстыми ложами и округлыми литыми курками. Прямо на рогожах рассыпаны монеты, почернелые, медные и зеленые, среди которых можно найти арабские и индийские деньги трехсотлетней давности и екатерининский толстобокий пятак. Высились горы латунной посуды – кубки, чаши, тазы, огромные, с мятыми боками чаны, и среди них начищенные, пульсирующие светом, как купола, тульские самовары.
Белосельцев счастливо погружал взгляд в разноцветные ворохи отслуживших предметов, отстрелявших, отзвеневших, откипевших над кострами кочевий, несущих память о людях, чьи кости покоятся в красноватой земле под блеском вечерних снегов. А ему, Белосельцеву, досталось только скользить глазами по этой трехструнной, с лопнувшей декой, домбре, седой от прикосновений певца.
Они вышли из машины. Миновали многолюдный, сочно-душистый прогал Зеленого рынка, мокрые лотки со свежей, отекающей слизью рыбой, продернутые дратвой гроздья перепелок с крохотными пушисто-рябыми тушками, груды оструганной ребристой моркови, постоянно поливаемой водой для блеска и свежести, охапки зелени, где каждое луковое перо отливало металлической синью. Торговец запускал вглубь трав голые по локоть руки, бережно встряхивал зеленую копну.
– Вот здесь еще немного пройдем! – Она наслаждалась зрелищем, звуками, запахами, увлекала его за собой.
Он вдруг почувствовал счастливое головокружение, словно пространство, его окружавшее, раздвинулось, стало светлей, шире, и в этом пространстве была она, охваченная едва заметным свечением. Это свечение расширялось, проникало в соседние лавки с зеленью, в глинобитные стены с маленькими оконцами, в окрестные улочки с бегущими торговцами и разносчиками плодов, в склоны и откосы горы, с приклеенными лачугами. Огромный азиатский город в скопищах рынков и торжищ, с мечетями, мазарами, с хаотичной разноликой толпой вдруг утратил свою хаотичность, обрел осмысленную форму и план, расширяясь от центра к далеким окраинам, кишлакам и безлистым красноватым садам. В этом центре огромного города была она, окруженная таинственным свечением. Она стала на мгновение его центром, дала ему новое название и смысл.
Это длилось секунду и исчезло, оставив в нем счастливое недоумение.
– Еще немного пройдем, – говорила она.
Они обходили маленькие тесные лавочки под линялыми разноцветными вывесками, уставленные жестяными коробками, целлофановыми пакетами и кульками, пахнущими сладостью, горечью, тмином, корицей, гвоздикой. Стены, прилавки, одежды дуканщиков – все было пропитано стойкими ароматами пряностей. У красивого ленивого индуса с курчавой бородкой, в сиренево-твердой чалме она купила банку кофе и фунтик развесного хрупко-черного чая, вдыхала из него запах скрученного сухого листа. Дала понюхать Белосельцеву, что-то весело и любезно объясняя торговцу,
Рядом на лотке молодой торговец в пышной белой чалме продавал яблоки, огромные, красно-золотые, наполненные внутренним медовым светом. Белосельцев выбрал самое большое, тяжелое, благоухающее, с глянцевитыми выпуклостями, с сочным живым черенком и вялым коричнево-зеленым листком. Протянул Марине.
– На память о сегодняшней прогулке!
Она благодарно приняла подарок, прижала яблоко к щеке, и он любовался ею и красно-золотым яблоком и окружавшим их красно-золотым Кабулом.
«Какие там беспорядки? – подумал он мимолетно, глядя на горячую толпу, прислушиваясь к музыке, крикам мальчишек, автомобильным гудкам. – О чем говорит Навруз? Какой Дженсон Ли? Ни единого признака!»
Из темной подворотни, бугря под лохмотьями голую грудь, бурно дыша, шаркая голыми, в рваных калошах ногами, вывернул хазареец, толкая перед собой двуколку. Из двуколки торчали отточенные деревянные колья, и на них висела разрубленная говяжья туша. Обрубки ног, красно-белые ребра, шматки брюшины и жил. На железном крюке качалась отсеченная голова с кровавым загривком и вывернутым языком. Хазареец прошаркал мимо, блеснув на Белосельцева красными белками, обдав его духом парного мяса.
В отеле они расстались с Мариной и условились встретиться вечером в холле, навестить советника Нила Тимофеевича, который устраивал у себя в номере дружескую вечеринку.
К обеду за Белосельцевым пришла машина, но в ней был не сотрудник ХАДа Навруз, а Сайд Исмаил.
– Товарищ Навруз попросил меня придти тебя, взять в ХАД. Сказал, ты журналист, тебя нужно много возить, показывать. Товарищ Навруз очень занят, плохие люди Кабул пришли, хотят делать плохо. Сказал, вместе в Джелалабад летим, будем смотреть хороший школа, хороший учитель. Как крестьянин грамоту учит.
Белосельцев был благодарен Наврузу за то, что тот тщательно поддерживал его легенду. Был благодарен Сайду Исмаилу за его неизменную наивную опеку. Казалось, для Сайда Исмаила революция разделила народ не на классовых врагов и друзей, а на хороших людей и плохих, и в этом членении было много сентиментального и трогательного, не раздражавшего Белосельцева.
Кабульское отделение ХАДа помещалось в глубине безлистого розовато-голубого сада, и своими колоннами, овальным крыльцом, полукруглыми окнами напоминало русскую дворянскую усадьбу. Это внешнее сходство и внутреннее несоответствие породили в нем тревогу. Эта тревога и недоумение усилились, когда, проходя поддеревьями, он вдруг увидел странную колымагу на толстых деревянных колесах с твердыми спицами, дутыми резиновыми шинами и медными ступицами. Карета, украшенная разорванными красными лентами и полотнищами, напоминала передвижной цирковой балаганчик. Оклеенная и разрисованная изображениями птиц, деревьев, фантастических замков, напоминала волшебный сундучок с прозрачным слюдяным оконцем. Эту колесницу, запряженную маленькой бодрой лошадкой, видел Белосельцев день назад из окна отеля на шумном перекрестке, где худой полицейский в белых перчатках с трудом справлялся с бестолковыми экипажами. Колесницей управлял чернобородый цыган в мятой шляпе, а в стеклянном оконце мелькнуло любопытное лицо смуглой красавицы. Теперь пустые оглобли вяло уперлись в землю, дверь кареты была приоткрыта, и внутри виднелся ералаш перевернутых баулов и платьев, словно карета попала в аварию и в ней не стало пассажиров, возницы и послушной жизнелюбивой лошадки.