Война с Востока. Книга об афганском походе
Шрифт:
– Завтра днем мы с вами едем в ХАД, – он подошел к Белосельцеву, бегло пожимая ему руку. – Нимат повезет нас в тюрьму Пули-Чархи. Вы хотели посмотреть на пакистанских агентов. Кажется, у них есть что-то новое по Дженсону Ли. Я заеду за вами в двенадцать, – и он отошел, уже шутил с женой Гордеева Ларисой, и та, запрокинув свое милое курносое лицо, смеялась.
– Можно сесть с вами рядом? – услышал Белосельцев.
Женщина, та, что утром с работником МИДа уехала на «шевроле» и недавно танцевала с Гордеевым, и он, Белосельцев, любовался ее отрешенным кружением, а потом забыл о ней, ввязавшись в никчемный и разрушительный спор
– Я смотрела на вас. У вас очень расстроенный вид. Что вас так огорчило?
Вопрос в своей простоте и искренности был ненавязчив. Белосельцев был ей благодарен. Вдруг подумал, что все это время, все эти дни и недели, он только и делал, что о чем-то других выспрашивал, хотел узнать о чужих состояниях и мыслях, и ему отвечали. Но никто ни разу не спросил его, кто он такой. Как живет. Что в нем болит и тоскует. Что потерял, что обрел. Он и сам у себя не спрашивал, был отделен от себя самого гибкой стальной мембраной своего интереса к другим. А она подошла и спросила.
– Я видела, этот человек, который сегодня прилетел из Москвы… Он вас искал, дожидался… Что-то вам такое сказал недоброе… Неприятности дома?
– Да нет, – смутился Белосельцев, не готовый ей отвечать. – Дома не может быть неприятностей. Дома-то, собственно, нет… Так, друг старинный… Запоздалое объяснение в любви.
– Я вас вижу иногда в отеле. Обычно у вас лицо такое непроницаемое, даже надменное. Ничего на нем не прочтешь. А сейчас была такая минута, что вы стали похожи на обиженного ребенка. Вот я и подошла. Ничего?
– Когда же вы успели заметить мое надменное лицо? – усмехнулся Белосельцев. – Ведь вы идете, глаза в пол, ни на кого не смотрите. Все внимание – своему боссу. А он, как наставник, внушает вам что-то про букву «би», которую не выбивает машинка. А вы на ходу послушно киваете головой.
– Ну вот нарисовали болванчика какого-то! – засмеялась она. – Он не босс, а милейший интеллигент и добряк. Ухаживает за мной, как за дочерью. Печется обо мне. Он очень крупный дипломат, я его почитаю. Это внешность такая обманчивая.
– Верно, обманчивая, – согласился Белосельцев. – А знаете, как я о вас подумал, когда сегодня в отеле увидел? «Цаца, – подумал я. – Цаца в целлофане».
– Очень мило! – развеселилась она. – Меня зовут Марина. Можете меня так называть.
Они познакомились. Белосельцеву стало легко и свободно. Она освободила его. Простодушно, из самых простых побуждений, она отодвинула металлическую мембрану, мешающую ей разговаривать, и спросила, кто он такой, что его огорчает и мучает. И этим положила конец его огорчениям, освободила его.
– Чем же вы занимаетесь? – Белосельцев всматривался в ее молодое, свежее, с гладкой прической лицо, стараясь понять, какого цвета у нее глаза. То ли серо-зеленые, но, быть может, платье отсвечивает. То ли карие с золотом, но, быть может, отблеск камина. – Видно, вы тоже дипломат высокого ранга?
– Я секретарь-переводчица. Стучу на машинке. Окончила университет. Знаю пушту и дари. Думала, приеду в Кабул, буду целыми днями смотреть на ковры, минареты. А вместо этого сижу взаперти, строчу протоколы и справки. Вы правы – «цаца».
– Ну это я тогда, когда вас не знал, –
Они танцевали под тихую музыку в мягких золотистых потемках. Приближались к камину, и тогда от поленьев веяло жаром и дымом. Удалялись к окну, и на них из открытой рамы дули легкие сквознячки. Сквозь двери соседней комнаты он видел разглагольствующего Долголаптева. Гордеев сняв со стены длинноствольный пистолет, целил в люстру. Кто-то из гостей разливал виски. Чичагов, как мастер коктейлей, разносил тяжелые стаканы со льдом. Но они уже не интересовали Белосельцева. Он осторожно обнимал приподнятые женские плечи. Ее жизнь, для него не открытая и таинственная, недоступная в своем прошлом и будущем, была у него в руках. Он бережно касался ее, не испытывал влечения, а одну благодарность. Думал с болью – и эта благодарность исчезнет, едва умолкнет музыка, и они разойдутся.
– Камин немного дымит, вам не кажется? – спросила она, когда кончился танец.
Они вышли на воздух через стеклянную дверь. Свет фонаря падал на дорожку, на талый снег, на белую стену с колючей тенью роз. Над стеной в черноте морозно и крупно мерцали звезды. Переливались разноцветно, превращались в цветную росу далеких созвездий и резко исчезали там, где в небо врезалась гора. Если пристально вглядываться, вершина горы начинала лучиться, синела высокими ледниками.
Ночь. Кабул. Огненный незнакомый орнамент перламутровых азиатских звезд. Запах высоких снегов и невидимых тихих дымов, текущих над людскими жилищами. Едва знакомая женщина у куста зимних роз. И внезапная сладкая боль, и смятение, ощущение этих секунд у колючих теней на стене, как драгоценных живых частичек, прилетевших из мироздания, каждая из которых таит в себе возможность чуда, глубину и неотвратимость судьбы. И стоит сделать шаг, обнять эту женщину, прижаться губами к ее теплым бровям, и после этого начнется для них обоих огромная, долгая жизнь, с любовью, мукой, рождением детей, увяданием и старостью под этими вечными звездами, в этом таинственном мироздании. Он медлил, и крохотные мерцающие частички, как семена Вселенной, улетели туда, откуда явились, – в перламутровое морозное небо.
– Здесь холодно, – сказала она. – Замерзла… Пойдемте…
Они простились с хозяевами. Подкатили к отелю. Белосельцев поставил машину на темном дворе, под деревьями, где утром было так ярко и солнечно, под чинарой на ковре сидели два старика и его посетила утренняя, похожая на предчувствие радость. Сейчас в сквере было темно, дерева не было видно, с гор дул ледяной ветер.
Смущенный, печальный, не понимая своих печалей и переживаний, Белосельцев проводил Марину на этаж, пожелал ей спокойной ночи.
Не зажигая света, задернул шторы, чтобы не осталось щелей. Повернул выключатель. Оглядел отчужденно просторный пустынный люкс с едва заметными следами обитания. Полуоткрытая дверца шкафа с костюмами. На мраморном столике стакан с кипятильником. Кулек с развесным, купленным в дукане чаем.
Снял пиджак и долго стоял, рассеянно прислушиваясь к редкому шелесту ночных машин. Вымыл стакан. Наполнил водой. Вскипятил. Кинул щепоть заварки. Наблюдал, как окрашивается сверху вниз кипяток, размокают и тяжелеют чаинки, опускаются на дно. Пил чай, отдувая от края чаинки, и снова неподвижно сидел, прислушиваясь к звукам на улице. И к чему-то еще, в себе самом, слабо звучавшему.