Возлюбленная террора
Шрифт:
Вторым обвинителем «четверки» оказался Леонид Драверт, бывший член Казанской организации левых эсеров. Драверт происходил из хорошей семьи: его отец был известным адвокатом и еще более известным в Сибири революционным поэтом. Леонид получил приличное воспитание и образование и жизнь свою начинал весьма бурно и стремительно.
В начале двадцатых Драверт состоял в левоэсеровском отряде, сражавшемся против банд батьки Махно. Ему не повезло — однажды бандиты захватили Леонида в плен. Чудом ему удалось бежать. В одном белье на жгучем морозе он прискакал на коне к своим и свалился. Пережитое в плену, угроза смерти и побег не прошли даром. Болезнь вылилась в тяжелое нервное расстройство. Драверт много лечился, но последствия болезни оказались необратимы.
Вот так, основываясь на показаниях Маковского и Драверта, возникло липовое дело уфимской «четверки».
Из показаний Марии Спиридоновой:
…Мы — четверка — являлись пунктом притяжения для осколков партии левых с.-р. и они тянулись к нам в Уфу.
Безусловно так и было, но почему это называется политическим деянием с нашей стороны, я отказываюсь понимать. как и принимать на себя за это вину.
Вина тут уже порядка метафизического, за самый факт существования в живых и только. Конечно, к нам тянулись. потому7 что с нами интересно, у нас тепло, душевно и дружно и всегда обеспечены каждому ответ и помощь и нахлобучка при случае, тянулись как к умному отцу или дяде, из симпатии, а не для политического инструктажа и партийного руководства..
Марии Спиридоновой приходится чуть ли не извиняться перед большевиками за то, что она все еще не умерла. Потому что от нее живой Соввласти — сплошные неудобства.
Из показаний Марии Спиридоновой:
Если бы вопрос заключался в моей личной судьбе исключительно, то я бы и теперь, по истечении 9-ти месяцев подследственного заключения со всеми вытекающими из него последствиями, предпочла бы ничего не говорить и не писать, предоставив самотеку или своей на редкость несчастной звезде окончательные ликвидационные выводы и концы.
Но, как мне сказал в Уфе нарком БАС СР Бак, от моей позиции продолжали зависеть мои бывшие товарищи…
При первой же встрече с моим следователем зам. нач. (С. О.) Михайловым, мне весьма недвусмысленно было предложено на выбор положить в обстановку моего подследственного заключения «кнут или пряник», в зависимости от моего поведения на допросе. «Кнут», — отвечала я, оскорбленная до глубины души.
Все полгода уфимского следствия можно охарактеризовать как печальную игру или фарс на тему «Укрощение строптивой». Когда удавалось узнать у меня какое-нибудь особо чувствительное или «нетерпеливое» место в психологии, на него нажимали втрое, вчетверо. Так, например, после некоторых трудных происшествий со мной в царском застенке в начале 1906 года у меня остался пунктик непримиримого отношения к личному обыску. Надо отдать справедливость и тюремно-царскому режиму, и советской тюрьме, до этого своего ареста я после тех (1906 г.) событий все годы долголетних заключений была неприкосновенна и мое личное достоинство в особо больных точках не задевалось никогда. В царское время всегда я чувствовала над собой незримую и несказанную, но очень ощутимую защиту народа, в советское время верхушка власти, старые большевики, со включением Ленина, щадили меня… принимали меры, чтобы ни тени измывательства не было мне причинено. 1937 год принес именно в этом отношении полную перемену… Бывали дни, когда меня обыскивали по 10 раз в один день. Обыскивали, когда я шла на оправку и с оправки, на прогулку и с прогулки, на допрос и с допроса. Ни разу ничего не находили на мне, да и не для этого обыскивали. Чтобы избавиться от щупанья, которое практиковалось одной надзирательницей и приводило меня в бешенство, я орала во все горло, вырывалась и сопротивлялась, а надзиратель зажимал мне потной рукой рот. другой рукой притискивал к надзирательнице, которая щупала меня и мои трусы, чтобы избавиться от этого безобразия и ряда других, мне пришлось голодать… иначе просто не представлялось возможности какого-либо даже самого жалкого существования. От этой голодовки я чуть не умерла…
Когда
К числу средств усугубления относится очень колоритная и сочная ругань в ночь под первое августа, когда, по-видимому, было уже известно, что меня вызвавши в Москву, Михайлов был полон ярости, начал разнообразить ругань уже жестами, близкими к задушению. Прекрасная обстановка, в помещении НКБД, только что услышанные мной мягкий голос и вежливые увещания Михайлова в комнате наркома, при Баке, и через 5 минут, как только мы очутились вдвоем в комнате Михайлова, сразу из Христосика метаморфоза, граничащая с кошмаром: искаженное лицо, грубый голос, стук кулаком по столу— «гадина, говнюха. мерзавка, сволочь, ну у меня смотри», руки судорожно быстро машут совсем рядом с лицом, сейчас заденет за пенсне и лицо. «Ты у меня вылижешь… вылижешь, будьте ласковы, и не один раз вылижешь, дрянь паршивая…»
А другой (Хахаев), дежуривший со мной ночь вдохновившись примером, всю ночь орал на меня и ужасно стучал кулаком по столу, стол трещал, чернильница плескалась, крики «великомученица, монашка, богородица, памятник себе зарабатываете» перемежались с хохотом и стуком…
Моим средством самозащиты, самым действенным, было полное, абсолютное молчание..
Целью всякого судопроизводства всякого политического процесса во все времена реакции и революции является не выяснение истины… а торжество принципа революции и реакции, и к этому основному постулату повелительно подгоняются слово и дело.
Мне с большой простотой это именно было сказано на второй же день ареста бывшим тогда Помощником Прокурора Башкирии Лупекиным.
— «Нам нужно морально раздавить Спиридонову поставить ее на колени, заставить ее просить у нас, молить у нас прощения, ползать, да, ползать в ногах и покончить с ней раз и навсегда».
И я отвечаю: «Вы можете меня убить у вас для этого вся сила и все права, но умру я стоя». То же самое и еще определеннее говорил позднее заместитель наркома внутренних дел Башкирии Карпович и всегда Михайлов. «Вам надо снять с себя штаны и выпороть себя, а в энциклопедиях, в справочниках, в история, книгах мы вычеркнем вашу фамилию, или добавим: «расстреляна за контрреволюцию»… Советская власть выжмет от вас показания, выдавит их из вас, вытрясет их из вас». Как больно слушать это было от имени Советской власти
Ленин в свое время давал указание наркому юстиции Курскому свести любую форму, любое направление деятельности оппозиционных партий к шпионажу, для чего «найти формулировку, ставящую эти деяния в связь с международной буржуазией и ее борьбой с нами».
Шел уже второй час допроса. Как всегда, вел его «личный» следователь Марии Спиридоновой Михайлов, жестокий и малообразованный человек. Впрочем, в ГПУ «образование» было особого рода, и по меркам этого учреждения Михайлов был специалист хоть куда.
— Вы нарочно не хотите понимать, что от вас требуется?
Мария молчала, глядя через его плечо в окно.
— Не может быть, чтобы вы, умная женщина, не понимали, чего от вас надо, — голос следователя угрожающе повысился. — Не может быть! Или вы глупа как дерево, не понимаете? Неужели не понимаете?
На последней фразе Михайлов уже визгливо кричал.
Спиридонова устало сказала:
— Не понимаю и не хочу понимать.
— А тогда я предъявлю вам вредительство в банке и немецкий шпионаж.