Возьми мои сутки, Савичев!
Шрифт:
А вообще умение спать было развито у Савичева до степени искусства, которое он мог являть в любых условиях и положениях, как он сам говорил, — даже находясь под углом в сорок пять градусов к горизонту.
В годы учебы на каникулы и на праздники он ездил к покойному теперь деду, и конечно же ездил в бесплацкартных вагонах, и приходил на вокзал не к подаче поезда, а к середине посадки. Верхние полки все бывали уже захвачены, да Савичев не видел нужды тратиться на их захват. Третьи — багажные — полки он не любил. Там под вагонным потолком стояла жара и вся поднимавшаяся снизу духотища. А Савичеву достаточно было сидячего места — лишь бы оно было в купе, а не боковое, на ходу. У него быстро выработалось знание оптимального времени, в которое надо приходить
Савичеву хотелось быть таких же строгих правил, как дед, но придерживаться их ему удавалось лишь в те времена и лишь всего четыре раза в году — в добротном шуйском доме из толстенных венцов, лет сто назад срубленных и перевязанных для квартир главных фабричных служащих.
Спать Савичев сумел, даже когда вез хоронить деда в Москву на Введенское кладбище, где у него мать. Вез он его в четырехтонном грузовике, чего-то доставившем из Москвы на фабрику. Для железной дороги полагалось добыть дорогой цинковый гроб, и формальности были сложнее, а так хватило всего одной врачебной справки и оплаты за полные четыре тонны груза на столько-то километров — половину денег дала фабрика, половина была из дедовых. Жена деда и кое-кто из фабричных поехали поездом, а Савичев — в кабине грузовика.
Выехали поздно и ночью одолевали самый тогда плохой участок пути — километров шестьдесят — от Шуи до Боголюбова.
Стояла распутица. За зиму на плохо ухоженной булыжной шоссейке образовался толстый, сбитый почти до бетонной твердости пласт снега со льдом. Выезженные в нем колеи протаивали в первую очередь, и еще в них стекала вся вода. Под водой в колеях были невидимые куски льда, и вывороченные из покрытия камни, и канавки, и ухабы. А четырехтонка шла по колеям как по рельсам, колеса были в них буквально зажаты, и голова спавшего Савичева при каждом из бесчисленных толчков и вздрагиваний грузовика колотилась о спинку сиденья — спал он откинувшись.
Шофер очень удивлялся тому, что Савичев ухитрялся крепко, почти без просыпу, спать на этой дороге, да еще когда в кузове гроб. Шофер боялся покойников и поначалу было ругался, что ему выпало везти такое. Савичев же относился к деду почти как к живому, очень своему, — медицинский профессионализм был тут совсем ни при чем. А то, что он спал в кабине, рядом с дедовым гробом, самому Савичеву ничуть не казалось кощунственным: он сделал для деда все, что мог. Ребята из общежития позвонили ночью в клинику, где Савичев торчал на дежурстве, — он как раз намылся, чтобы ассистировать на удалении желчного пузыря, а ему сказали, чтобы снял стерильный халат и шел к телефону в ординаторскую. Пока Савичева нашли в операционной, да пока он разоблачался, да спускался на первый этаж, трубка пролежала, наверное, минут семь.
Ему прочитали телеграмму, и он вернулся в операционную сказать старшему смены, что произошло. А старший был родом из Суздаля, он сказал, чтоб Савичев взял внизу его записную книжку, а в ней под обложкой «подкожную» сотню тогдашних денег, и чтоб не ждал следующего вечера, когда пойдет с Ярославского вокзала поезд, а ехал «на перекладных» — от Курского до Владимира маршрутным такси, потом на чем придется до Боголюбова. Там у
Савичев все так и сделал и через двенадцать часов был на месте, потом два дня и две ночи бегал в аптеку за кислородом и вот возвращался из Шуи уже совсем в последний раз.
Дедовой жене он был чужой, да и не мог он стать своим этой пожилой женщине, решившейся покоротать свои последние годы с почтенным вдовым инженером. Мужнина внука она узнала уже студентом, — кем мог он ей стать за какие-то двенадцать приездов? Еще она побаивалась, что Савичев или другие родичи начнут претендовать на оставшиеся от деда деньги или вещи, а они и ей самой к месту на старость. Боязнь ее была заметна. Это было неприятно.
…Просыпаясь в кабине грузовика от очень уж сильных толчков, Савичев всякий раз видел радугой переливавшиеся перед фарами четырехтонки водяные усы — они вздымались из колей перед капотом, как перед корабельным форштевнем, — и всякий раз Савичев нащупывал при этом в кармане единственное взятое им наследство — стеклянный, похожий на редкий кристалл многогранник, внутри которого хитрецом стеклодувом были как-то вделаны или выдуты аляповатые розовые и лиловые цветы. Такие штуки были модны в начале девятисотых. Дед придавливал многогранником бумаги на столе, а Савичев любил играть им в детстве и когда-то надколол один уголок и получил встрепку…
Он мог мертвецки спать в любом положении и мог почти не спать. Он ухитрялся освежаться за какой-нибудь несчастный час, даже меньше. Он научился этому в последние институтские дни. Его по распределению назначили в Серебряные пруды, и — так ему сказали — он должен был стать единственным хирургом в районной больнице. Это нагнало на Савичева страху. Ему все мерещилось, что он один на один с пациентом и не умеет делать что-то, чего нельзя отложить. Савичев бросил всякие свои студенческие приработки и стал дежурить в Градской чуть ли не три раза в неделю, лишь подбирая смены таких старших, на которых мог рассчитывать, что позволят ему под их присмотром — да и с их участием, конечно, — ушить, допустим, прободную язву желудка. Он так и начинал дежурить — с того, что уговаривался об этом.
Но однажды часа в три ночи, выйдя из операционной, Савичев почувствовал, что обязательно должен хоть чуточку поспать, иначе он заснет стоя у стола. Он прикинул, что по обстановке может поспать минут сорок. (Когда дежуришь несколько месяцев в большой больнице, где — поочередно с другими такими же больницами — вершат для города скорую помощь, появляется ощущение некоей средней вероятности событий.)
Позвонив в приемный покой и удостоверившись, что в нем вновь прибывших пациентов нет, Савичев лег на диван и открыл глаза ровно через сорок самим себе дозволенных минут. Он открыл глаза, а ординаторская была пуста — все были на операции. Именно в середине этих сорока минут ту среднестатистическую вероятность нарушил пациент с прободной язвой, так оравший от кинжальной боли в животе, что проснулись все пять выложенных из серого силикатного кирпича этажей хирургического корпуса Градской больницы. Один Савичев не проснулся, выключив себя из мира полностью ровно на академический час. И старший смены, который обещал поставить его на такую операцию, сказал, что не в его правилах будить хирурга, неспособного услышать даже столь громких призывов о помощи.
…А потом он не спал двадцать, кажется, ночей из тридцати. Он получил диплом, а в облздраве все переигралось: в Серебряные пруды послали районным хирургом кого-то опытного, и Савичев угодил вместо этого на сорок девятый километр — в красивейшие лиственные места, меньше двух часов автобуром от Москвы. И, конечно, Савичев обрадовался такой перемене, во-первых, потому, что сорок девятые километры от Москвы на дороге, так сказать, не валяются, а во-вторых, он знал эту больницу — их возили туда на занятиях по организации здравоохранения знакомить со структурой сельских лечучреждений, и он знал, что там сильный хирург, у которого есть чему поучиться.