Возмущение
Шрифт:
— Голос у меня какой-то такой? Ты лежишь в больнице в сотнях миль от родного дома…
— Пожалуйста, позволь мне поговорить с мамой.
Когда мать взяла трубку, я объяснил ей, что, если она не удержит отца дома, я переведусь в университет на Северном полюсе, где не будет ни телефона, ни больницы, ни доктора — только белые медведи на льдинах, на которых студенты младших курсов в арктический мороз, раздетые догола…
— Марк, достаточно! Я приеду вместо него.
— Да никому не нужно приезжать — ни ему, ни тебе. Совершенно не нужно. Это легкая операция, прошла она хорошо, и
Мать перешла на шепот:
— Я и сама знаю это. Но твой отец все равно не отвяжется. Я выезжаю в субботу ночным поездом. Иначе никто в этом доме больше не сможет сомкнуть глаза.
Оливия. Едва я повесил трубку, закончив разговор с мамой, как она вошла в палату. С букетом цветов, тут же очутившихся на тумбочке возле моего больничного ложа.
— В больнице одному плохо, — сказала она. — Вот я их и принесла, чтобы тебе стало веселее.
— Ради такого не жаль расстаться с аппендиксом, — ответил я.
— Сомневаюсь. А ты долго болел?
— Да одного дня не проболел! Самая лучшая история разыгралась в кабинете у декана Кодуэлла. Он вызвал меня, чтобы отчитать за переезды из комнаты в комнату, а я наблевал ему на спортивные трофеи. А теперь еще и ты пожаловала! Нет, с аппендицитом мне подфартило!
— Поищу-ка я вазу для цветов.
— А что это за цветы?
— А ты сам не знаешь?
Оливия поднесла букет к самому моему носу.
— Я знаю, чем асфальт отличается от бетона. А чем одни цветы отличаются от других, не знаю.
— Они называются розами.
Оливия на минуту вышла, вернулась с наполовину наполненной водой стеклянной вазой, развернула цветы и поставила в воду.
— Куда бы мне их поставить, чтобы тебе было лучше видно?
Оливия обвела взглядом палату, пусть и маленькую, но куда более просторную и светлую, чем каморка под самой крышей Найл-холла, куда я недавно перебрался. В Найл-холле имелось одно-единственное мансардное окно, тогда как здесь — пара окон нормальной величины и формы, откуда открывался вид на ухоженный газон, на котором как раз сейчас кто-то работал, сгребая в кучу опавшие листья, чтобы затем сжечь. Была пятница, 26 октября 1951 года. Корейская война длилась уже год четыре месяца и один день.
— Лучше всего мне их видно у тебя в руках, — заметил я. — Когда ты там стоишь и держишь их своими нежными ручками. Так и стой, чтобы я смог хорошенько рассмотреть и тебя, и твои розы. Ради этого я сюда и попал. — Однако, упомянув «нежные ручки», я тут же вспомнил откровения Сонни Котлера и вновь проникся яростью — и на него, и на нее. Но и член у меня от этих слов встал тоже.
— А чем тебя тут кормят?
— Желе и тоником, — пошутил я. — А в завтрашнее меню включены улитки.
— Держишься ты бодро.
До чего же красива она была! Как могла она отсосать у Сонни Котлера? Но, с другой стороны, а как она могла отсосать у меня самого? И если он пригласил ее куда-нибудь только раз, значит, она сделала ему минет на первом же свидании — как и мне. Какая несказанная мука заключается в самом этом выражении — «как и мне»!
— Погляди-ка сюда! — Я откинул простыню.
С притворной скромностью она потупила взгляд.
— Мы
Я не мог поверить тому, что услышал. Хотя и тому, что сам решился на такой отчаянный жест, как демонстрация вставшего члена, поверить тоже не мог. Интересно, это она придала мне дерзости, или я ей, или мы разбередили и распалили друг друга?
— А разве рана еще не кровоточит? — спросила Оливия. — Вот эта трубочка там, на животе, — через нее разве ничего не откачивают?
— Не знаю. Да и откуда мне знать? Наверное, так.
— А как насчет швов?
— Это же больница. Если они и разойдутся, то где же еще их смогут наложить заново?
Оливия подошла к постели, игриво покачивая бедрами, ткнула пальчиком в интересующем нас обоих направлении.
— Странный ты парень, знаешь ли. Очень странный. — Она уже стояла возле кровати. — Куда страннее, чем кажешься себе самому.
— Я всегда такой странный после удаления аппендикса.
— И после удаления аппендикса он всегда такой огромный?
— Еще ни разу не сплоховал.
Огромный. Она сказала «огромный». Он что, и вправду огромный?
— Разумеется, нам нельзя этого делать, — задумчиво произнесла, скорее даже прошептала Оливия, беря моего «молодца» в руку. — За это нас обоих могут вышвырнуть из колледжа.
— Тогда прекрати, — прошептал я в ответ, прекрасно понимая, что она, разумеется, права: именно так с нами и поступят, если застукают. Вышвырнут обоих с позором: ее — обратно в психиатрическую клинику, меня — на срочную службу в армии, на смерть.
Но ей не пришлось останавливаться: строго говоря, она не успела даже приступить к делу, как я уже кончил — высоко в воздух и по дуге на простыни, в ответ на что Оливия весело продекламировала Генри Лонгфелло:
Стрелу из лука я пустил, Не знал я, где она упала. Напрасно взор за ней следил, Она мелькнула и пропала. [2]Меж тем в палату вошла померить мне температуру больничная сестра милосердия.
2
Перевод Д. Михаловского.
Это была тучная седовласая старая дева, которую звали мисс Клемент, живое (хотя и не слишком) воплощение классического архетипа, медлительная, с еле слышным голосом, старомодная, даже белый халат ее был жестко накрахмален, чем, безусловно, пренебрегало большинство здешних медсестер, идущих в ногу со временем. Когда в первый раз после операции мне понадобилась «утка» и я, естественно, засмущался, она успокоила меня хорошо выверенной тирадой: «Я здесь для того, чтобы помочь тебе, если вдруг понадобится помощь, и вот сейчас она понадобилась, причем именно такая, и стесняться тут нечего». И она помогла мне воссесть на судно, и деликатно поддерживала, и подтерла мне зад влажной салфеткой, после чего вынесла «утку», а затем вернулась поправить мне простыни.