Возраст, которого не было
Шрифт:
Я целую ее в морщинистую душистую щеку, и запах земляничного мыла кружит мне голову, стискивает горло и заставляет плакать, плакать по ней, утраченной навсегда, по тому лучистому майскому дню, по зеленому свету сирени под окнами, потому что…
Потому что я не помню. Ничего не помню. Потому что дивное и дорогое наваждение исчезает, и я стою, взрослая и испуганная, у белых, будто ледяных дверей отделения неврологии и нажимаю кнопку звонка, а запах земляничного мыла густеет и становится розовым снегом, что выпадает мне на волосы и плечи. А…
— Чиво нада?
Белое жирное лицо с узкими угольными глазами выплывает из-за
— Чиво нада?
Я гляжу в густую, маслянистую черноту взора и робко шепчу:
— Эдуарда Лаврентьевича.
— Щас посматрю, — понимающе кивает санитаркообразное, исчезая за дверью.
Я робко съеживаюсь в углу, застывая в сонливой обреченности, вдыхая запах болезни и смерти, запах хлорки, что убил все другие запахи, припоминая ужас встречи с Городом.
Ибо город страшен… Продутые сквозняками синие асфальтовые площади, мясистые фикусы за окнами, хищные и наглые автомобили неизвестных мне марок, полупрозрачные светящиеся щиты с незнакомыми буквами, с тоскливой жадностью пылающие перед сонными, неулыбчивыми лицами нелюдей, густой, вкрадчиво-душащий смог над запыленным телом парка, голодные и бездомные дети и животные, и — грязь, грязь, грязь. Бессмертная и беспощадная, она везде и во всем, это е е мир, е е время, и я закрываю глаза, признавая ее омерзительную власть.
Санитаркообразное впускает меня в отделение, и я иду под его ослепительными сводами, почти не видя немногочисленных обреченно-усталых больных, в синем сиянии кварцевых палат, и распахиваю «породистую», очень важную дверь матового стекла.
Холод и белизна, множество растений на окнах, странный, никогда не виданный мной телевизор с плоским огромным экраном в углублении в стене, полукруглый пластиковый стол, обтекаемая мебель. Боже мой, Космос! Космос чужой, незнакомый, космос предметов, которых я «не помню», и голос: «Я слушаю вас». Я оборачиваюсь, и вкрадчивая волна обаяния, перемешанная с дорогой парфюмерией, захлестывает меня, но я стараюсь не попасть под влияние ее, под очарование серо-зеленых прищуренных глаз, снисходительной улыбки жестко вырезанного рта и всего облика, что в пошлых мелодрамах о любви именуется обликом «красавца-мужчины».
— Я — Сырцова… — смущаясь, бормочу я и опускаю глаза, разглядывая невиданный бежево-розовый не то линолеум, не то ковер кабинета из чужого Космоса. — Я выписалась из вашего отделения десять дней назад. Я хотела бы узнать…
Мягкая музыкальная усмешка, слегка заинтересованный тон:
— Выписались, вот как? Но, дорогая, я помню в лицо и по именам всех пациентов по крайней мере ближайших пяти лет. Я утверждаю, что вы и не появлялись у меня в отделении… э… постойте, куда же вы?
Налетев на матовую «волнистую» дверь, пробормотав что-то вроде: «простите, это, кажется, не то отделение», я выскакиваю в коридор, пробегаю мимо сосредоточенно жующего санитаркообразного и после пятиминутного петляния по лестницам и коридорам, воняющим хлоркой и пригорелой кашей, оказываюсь на улице, в крохотном больничном саду, где начинаю в голос плакать, привлекая внимание прогуливающихся больных и кошек, потрошащих мусорные баки. Я плачу, потому что…
Потому что на пороге стоит Челентана, круглая, маленькая, насмешливая Челентана, моя подруга Юлька Петракова.
Юлька
Юлька шипит, как кошка, обзывая меня «жирафом», но через минуту уже смеется, припоминая очередной анекдот. Я обожаю ее, она не умеет долго злиться.
— Хипово! — Юлька восторженно-добродушным взглядом окидывает мои драгоценные «Lee». — Папашкин подарок?
— И мамашкин. Откупились! — я делаю вид, что сплевываю на домотканый половик. — Куда Лерыча дела?
— Ботинки пошел менять! — Юлька запрокидывает стриженую голову и заливисто, густо смеется. — Я иду, а он прет в своих розовых. Мне аж плохо стало. Сними, говорю, а то я с тобой в «клетке» не появлюсь! Переобуваться пошел. Между прочим, Челюсть тоже будет…
— Зубы выгуливать, — перебиваю я, и мы смеемся уже вместе и валимся на диван, перебрасываясь вышитыми подушками, и на столе весело звенят блюдца, и кот, только что воровато появившийся из форточки, шарахается прочь. Белобрысая, белоглазая Белышева по прозвищу Челюсть — предмет нашего неудержимого веселья, и, звонко визжа и перебивая друг друга, мы вспоминаем ее наряд последнего школьного вечера — жуткий костюм цвета сгнившей моркови. Веселье прерывается Лерычем, который, сутулясь, топчется у порога в старых разбитых кроссовках и брезентовых штанах, коренастый, косолапый.
— О, наконец-то, на человека похож! — радостно верещит Челентана. — Ой, Лер, а ты расческу не забыл?
Бритый наголо Лерыч (последняя мода мальчиков восьмого параллельного класса) многозначительно стучит пальцем по виску…
Мы втроем выскакиваем во влажный густеющий вечер и, взявшись за руки, тихо бредем по сыпучей песчаной дороге меж облупленных палисадников, зацветающих садов, замшелых сараев в горьком и теплом запахе юной майской травы.
Впереди, за голубой, дымящейся железной дорогой, за печальным сонным гулом поездов — темное лиственное тело майского парка, пронизанное огнями, и музыка, что наплывает волнами, то оглушая, то затихая в древесной глубине. Лерыч вдруг отстает, загребая песок кривоватыми ногами, призрачным шатром над ним повисает печаль, и я останавливаюсь, дружески обнимая его за плечи.
— Она тебе пишет? — губы его едва движутся, в рыжеватых глазах — темная, взрослая тоска.
— Нет, Лер, — я отвечаю бережно, осторожно.
— И мне нет.
— Забудь, — торопливо убеждаю я. — Вот еще, ерунда! У нее — Москва, студия… Забудь. Я тебя с Катькой познакомлю. Катька…
— Не надо, Ир, — тихо, совсем по-взрослому отвечает Лерыч, а я с горечью и восторгом вспоминаю прошлое печальное и радостное лето, когда в нашу подростковую компанию с заводской, пьяной и разгульной Угольной улицы затесалась белая и легкая, как лебединое перо, Нинка-балерина, приехавшая на каникулы к двоюродной тетке, и принесла с собой пьянящий привкус театров, проспектов, студий, спектаклей, привкус недостижимой, божественной Москвы, той Москвы, которую мы не знали.