Возрождение
Шрифт:
– А собственно домен сколько вы выложили, Иван Федорович?
Ему пришлось загибать пальцы, столько их было в Кушве, Нижнем Тагиле, Кузнецке, Запорожье… Замечу кстати, что такие беседы должны быть неспешными, комкать их нельзя. Дескать, некогда мне, давайте побыстрей, ближе к делу! И если удавалось обычно найти с рабочими или колхозниками общий язык, то, видимо, потому, что они видели – интерес к их делам был у меня ненаигранный, я действительно получал удовольствие от таких встреч.
С той же подробностью Карпачев рассказал об организации труда, о прогрессивно-премиальной системе, принятой у них, о заработках
– Вот вчера, – сказал он, – заработал за смену сто пятьдесят четыре рубля. Норма – шестьдесят девять кирпичей, а я уложил двести четыре.
– Втрое перекрыли!
– Почти, – кивнул бригадир. – Но можно и больше. Тихонов у нас дал триста пятьдесят процентов.
– А качество? – задал я вопрос. – Вы ведь укладываете лещадь, требования тут самые жесткие.
Рабочие переглянулись: поняли, что имеют дело не с профаном. Кладка лещади всегда считалась не только тяжелым, но и тонким делом. Шов между кирпичами не должен превышать полмиллиметра. За каждым огнеупорщиком идет контролер и проверяет швы особым щупом. Ведь именно здесь будет собираться расплавленный металл.
– Точность в дозировке раствора, – сказал Карпачев, – вот главный секрет. Раствор у нас применяется жидкий, кельмой его не положишь. Каждый кирпич должен быть намочен с трех сторон. Многие и макают его три раза. А мы научились делать это одним движением.
Естественно, вникнув в суть достижений умельцев, стараешься сделать все для того, чтобы их «секреты» не остались секретами. Вскоре по моему настоянию инженеры Союзтеплостроя помогли И. Ф. Карпачеву описать приемы его труда, и они стали достоянием многих бригад – и в Запорожской области, и в Днепропетровской.
Встреч таких было множество. Если уж вырывался на завод или на стройку, то застревал там надолго и с людьми говорил, что называется, не на ходу. Помню, на шахте «Гигант», облачившись в горняцкую робу, пошел по штрекам, увлекся и пробыл с шахтерами часов пять или шесть. После этого легче понять настроения, запросы, планы людей.
На крупнейшем в области заводе имени Петровского, на знаменитой Петровке, бывал особенно часто. Случалось, в заводоуправлении ждали первого секретаря обкома, готовились к приездам. Но я шел не туда, куда приглашали, где, глядишь, и дорожку подмели, а сворачивал, скажем, за печи, где порядка как раз было меньше. Помогал опыт металлурга: в юности сам прошел на таком же заводе едва ли не все ступеньки – от кочегара до инженера.
Помогало это и в общении с рабочими. Побеседую с одной бригадой; с другой, встречусь с горновыми, сталеварами, прокатчиками, с ними же пообедаю в заводской столовой. И чего не сказали бы в официальной обстановке, тут выложат с полной откровенностью. Потом обычно запирался в каком-нибудь кабинете на полчаса, на час, набрасывал тезисы и вечером на партактиве готов был не только ставить общие задачи, но привязывал их к конкретной обстановке данного предприятия:
– Будем, товарищи, говорить начистоту. Я вам высказал все, что думаю, теперь давайте и вы по-рабочему, прямо. Как нам улучшить дело? Что мешает? Где наши резервы?
Критика в таких случаях была не голословной, а предметной, следовательно, и конструктивной.
Читатели могут задать законный вопрос: легко, мол, было других воспитывать, а как сам автор воспринимал критику? Отвечу
Приходилось мне в жизни выслушивать разные замечания, и, как ни трудно иногда было, старался извлечь из них рациональное зерно, делал серьезные выводы, что в конечном счете всегда шло на пользу и мне самому, и делу. Однако критику сверху, в общем-то, все так или иначе принимают, куда сложнее обстоит с критикой снизу. Бывало, слушаешь сердитого оратора и даже ловишь себя на неприязни к нему: «Экая язва, как подковыривает!» Но положа руку на сердце могу сказать: не было ни одного случая, чтобы после таких выступлений в мой адрес я изменил отношение к человеку. Всегда это оставалось без последствий.
В Днепропетровске мне особенно запомнились критические речи Николая Романовича Миронова, секретаря Октябрьского райкома партии. Человек был оригинальный, смелый, добровольцем ушел с пятого курса университета на фронт, прекрасно воевал, был тяжело равен, но остался веселым парнем, хорошим спортсменом. У нас работал в большом вузовском районе, и, скажем, восстановление Дворца студентов было его затеей. Так вот, выступления Миронова на наших конференциях тоже отличались смелостью, остротой в постановке проблем. И если он говорил о недостатках в работе горкома или обкома партии, то не дипломатничал, не искал обтекаемых выражений, а называл имена конкретных работников, в том числе и мое имя.
Что тут скажешь? Слушал я подобные выступления, и казалось мне, что не во всем они справедливы, я ведь и сам с первого дня ставил эти вопросы, добивался того же, чего требуют ораторы. Однако, думал я, если они говорят об этом, значит, еще не добился. Со стороны видней. К тому же мне ясно было, что Миронов хочет поправить дело, болеет за дело, критика его продиктована только этим, и потому мое отношение к нему оставалось не просто хорошим, но, я бы сказал, дружеским – и в Днепропетровске, и позже в Москве, когда Николай Романович перешел на работу в аппарат ЦК КПСС, – до самой его трагической гибели в авиационной катастрофе.
Теперь покажу (по стенограмме), что говорилось в ответ на критику, скажем, на областной партийной конференции 1948 года:
«Тов. Брежнев: Я внимательно слушал все выступления и не ошибусь, если скажу, что критика причинила тому или иному работнику, тому или иному деятелю нашей областной партийной организации известные неприятности. Должен сказать, что во многих случаях я эту критику принял в свой адрес и также переживал, но мы должны из этой критики сделать для себя выводы. У нас, у большевиков, это недовольство, это внутреннее беспокойство должно, в свою очередь, вызвать инициативу, энергию в работе, стремление как можно быстрее исправить недостатки, которые подвергались критике. Я лично для себя делаю только такой вывод».