Возвращение корнета. Поездка на святки
Шрифт:
Немецкие позиции занимали высоты, часть Подберезкина стояла в деревне на холме. На северо-западном склоне простиралась березовая рощица, за ней густой узкой полосой вился кустарник по берегу речки, на другом берегу тянулся еловый лесок. Там были русские. Днем они никаких признаков жизни не подавали; движение войск наблюдалось гораздо дальше на север; а по ночам из леса явно шли звуки: приглушенное поколачивание, пение пилы, шум падавшей тяжести. В темноте врасплох немцы выпускали ракеты, но нельзя было установить — скоплялись ли в лесу войска, подготовляясь к операции, или же засели там разведчики и наблюдатели. Передовой немецкий опорный пункт находился в кустарнике с видом на речку и на лесок. Днем солдаты собирались, обычно, в траншеях, с темнотой уходили в землянку; оставались лишь часовые метрах в пятидесяти друг от друга. В кустах был устроен передатчик с усилителем, и каждый вечер, с наступлением
«Впрочем, может быть теперь и это всё было бы уже запоздалым», — думал Подберезкин. Будь он на той стороне, он и сам не поверил бы немцам, а раньше — раньше много можно было бы сделать настоящим словом!..
После пяти дней подготовки было назначено немецкое наступление. Последний день Подберезкин провел, сидя на солнышке снаружи, читая Евангелие. Поставил он себе читать его регулярно каждое утро и делал это уже многие годы; но часто по утрам приходилось спешить, привычно скользя глазами по тексту, не заключавшему, казалось, уж ничего незнакомого. И потому, когда он мог, то вынимал Евангелие днем и перечитывал особенно любимые места, каждый раз поражаясь тому, что читал, как откровение. Может быть, действительно, весь мир был создан только для того, чтобы мог явиться Христос?.. Всегда было ясно при этом, что писали Евангелие такие же земные люди, как и он, ясно уже по неумению и по несообразностям, которые они допускали в тексте, но это не изменяло ничего, не умаляло и не могло умалить божественной истины, возвещаемой ими; наоборот: если они, обыкновенные смертные люди, как и все, нашли такие слова, открыли миру такие чувства, то ясно было уже из одного текста, что благодать коснулась и преобразила их, что Бог был среди них!.. «Мы зрели и осязали», — свидетельствуют они все согласно. И только очень грубый человек мог этого не чувствовать, этому не верить. Сегодня он читал, весь внутренне светлея, о явлении Христа по воскресении. «Не касайся меня!» — сказал Он Марии Магдалине. Не касайся, ибо Он был Истина. Истины нельзя коснуться, нельзя взять руками, как хотят теперь, а только трепетно познать!.. Он попробовал вдруг представить себе Христа, живущим и проповедующим на земле теперь. Невозможно! — Он даже головой покачал. В мире стало столько зла, что Ему не нашлось бы места. Его распяли бы в первый же день, и проповедь его никогда не прозвучала бы людям этого века. Мир не хотел больше признавать истины, мир хотел только жить.
День был яркий, вещающий весну; на солнечной стороне блиндажа уже сильно припекало, от стены и со снегу чуть парило, срывались звонко капли и льдинки. Сквозь березовую сквозную рощу, сбросившую снег, почти по-весеннему ярко, омыто сияло ожившее потеплевшее небо; прорывался иногда ветерок, еще холодный, но мягкий, повлажневший. И всё время неутомимо звенела в лесу синица; выбегали на солнце, шурша пожухлой листвой, не то мышь, не то суслик. Солдаты вышли из бункера, расселись вдоль стены, сняв мундиры и рубахи, подставляя голые белые тела солнцу. Они искали вшей, зубоскалили и говорили сальности, ржали стадно из-за всякой глупости. Читать и думать было уже невозможно, и корнет с жалостью закрыл книгу. Как июльский овод, густо жужжа, тонко запевая на мгновение, вился высоко в небе, то пропадая, то вновь возникая, самолет, и солдаты гадали: чей он был — свой или русский?
— Говорю тебе, это — Иван, — особенно горячился один, ударяя на первом слоге, — Der Russ. Наш иначе гудит. Я любой аэроплан, не глядя, отличу. Слушай, слушай!.. — Он поднял руку — аэроплан тонко запел, создавая впечатление стремительного приближения. — Иван это! Вот грохнет подарок на память, тогда узнаешь. Наверняка по нам метит. — И он опасливо поглядел в воздух и по сторонам.
Все захохотали — солдат был, несомненно, новичок.
— Du bist mir ein Geseheiter! — отвечал другой солдат, давно не бритый, сидевший рядом, заваливший голову под солнце, с закрытыми глазами. — Ein Russ ist er schon, aber Aufklarer. Разведчик русский. У него, милый мой, поважнее задачи, чем в тебя бомбы бросать. Aber der Lausbub kann was! — сказал он, открывая глаза и наблюдая, щурясь, за полетом.
Команда бункера привыкла за эти дни к Подберезкину
— Ну-с, Подберезкин, — сказал, выходя из землянки, корреспондент из пропагандного отделения — высокий, брезгливый и злой офицер, типа Корнеманна. — Сегодня мы работаем с вами, кажется, в последний раз.
«Последний раз?.. Может быть, сам того не желая, он сказал печальный каламбур», — подумал корнет, но ничего не ответил.
Когда стемнело, втроем — Подберезкин, подсобный солдат и корреспондент, сам вызвавшийся их проводить, — они отправились к реке. Передатчик был установлен в кустах у последней траншеи, чтобы дальше доносило.
— Завтра, насколько я знаю, перейдем в наступление. Ах, и побегут же они! — заговорил по дороге со страстью военный корреспондент!
— А если не побегут? — спросил тихо корнет.
— Побегут. Есть все основания так думать! Их потери ужасны — и людьми и машинами. Разведка показала, что они употребляют только самоновейшие танки — у них нет запасов. А у нас еще довоенные запасы не исчерпаны. Побегут, все побросав, до Урала!
— А если все-таки не побегут?
— Не могут не побежать! Германия должна победить! Мы не можем допустить другого поражения — Германия его не вынесет. И мы победим — история не повторяется…
Это логика была, разумеется, неопровержима.
— А если, — немец вдруг остановился, — если, чему не верю, нас раздавят материальной мощью, то под развалинами я подыму руку и закричу: «Да здравствует вождь Адольф Гитлер!»
Ночь была ясная лунная, и в свете луны корнет увидел перекошенное страстью лицо. Он не стал возражать: это была уже вера, нечто иррациональное. И к таким чувствам он невольно всегда питал уважение.
Уже из березовой рощи можно было разобрать, что на той стороне реки, у красных, происходило какое-то движение. А когда вышли к кустарнику на берегу, звуки стали громче и яснее — там что-то тащили; трещали сучья, повизгивал снег, иногда соскакивало что-то вниз, вероятно с пней. Солдат приостановился, военный корреспондент посмотрел на Подберезкина, махнул, усмехаясь, головой, по направлению другой стороны реки.
Постовой, сидевший в траншее у передатчика, заявил, что сразу же с наступлением темноты на той стороне началось усиленное движение — все дни такого не было. Он докладывал тревожным шопотом, тревога его передалась и Подберезкину, а солдат, сопровождавший их, поспешно приладил части к аппарату и слез в траншею. Лишь корреспондент остался по-прежнему спокоен. Приспособив аппарат, Подберезкин наизусть в тем ноте начал передачу, прислушиваясь и не узнавая хриплого и лающего голоса, зазвучавшего гулко над рекой Сегодня было особенно противно говорить: пересиливав себя, не вдумываясь, он произносил набившие оскомину газетные слова о жидах и плутократах, по его мнению скорее вредившие, чем помогавшие. Говорил он всего минут пятнадцать и, кончив, с радостью подумал: «Сегодня в последний раз!». И как раз в этот момент с того берега реки ясно и спокойно проговорили:
— Не бреши, собака!
И, помолчав, добавили:
— Сколько тебе, белогаду, заплачено?
Это было до того неожиданно, сказано до того дерзко и спокойно, что корнет невольно захохотал, закрывая рот рукой и стараясь заглушить звук смеха. «Не бреши, собака!». Таков был весь успех целой недели. Другого и нельзя было ждать. Опять его охватил припадок смеха.
— Was ist denn los? — спрашивал тихо корреспондент. — Что там сказали?
Подберезкин перевел, всё еще смеясь. Немец взглянул на него, пожал плечами и, повернувшись резко, пошел к блиндажу.