Возвращение Мастера и Маргариты
Шрифт:
– Что это было, Марго? Или нам все привиделось? – спрятав лицо в ладонях, Максим медленно приходил в себя, как после долгого обморока.
– Не знаю, милый… – откликнулась Маргарита, с сомнением глядя на свой пуховый синий пуловер и джинсы – одежду, в которой ходила на встречу с профессором, навещала Беллу, попала к Осинскому, а потом сбежала в Дом. Неужели минул всего лишь один день? – Она медленно отняла руки Максима, заглянула ему в лицо.
– Макс… Твои глаза, царапины… Тебя били. И волосы! Здесь на виске серебряная прядь!
– Я так боялся за тебя! – он обнял ее и прижал крепко–крепко.
–
– Не знаю, не знаю! – говорил Максим в ее щеку. – Вчера, да это было вчера. В Лапу стреляли… А меня увезли. О Боже, как же я не хотел умирать! Как больно было расставаться с тобой!
– И мне. И мне… – Маргарита пристально рассматривала на своем пальце кольцо с хрустальной бусиной. – Сколько всего произошло! Что же с нами случилось, Макс?
– Ничего… Мы не изменились, мы остались прежними, любимая, – смотрел он иными, печальными глазами. – Сон, сон, всего лишь дурной сон. Послушай…
Двое сидели на крыльце, говоря тихо и горячо. Солнце склонилось за елки на дальнем берегу озера. От цыганских изб доносились разливы гармони и надрывное хоровое пение. Там играли свадьбу. Стало прохладно и сыро, за кустами легли сиреневые тени.
– Мы здесь, мы дома. Ничего страшного не случилось. А кажется, что пронеслась вечность, – Максим пощупал щетину, провел пальцами по царапине у сонной артерии, оставленной лезвием.
– Она пронеслась, Макс. Пронеслась, оставив печаль. Наверно, мы стали сильнее. И еще какая–то грусть… Нет, это о того, что солнце уходит… Всегда именно в час заката мне чудится, что мы на краю света, что совсем одни и что нас подстерегает неведомое, – крепче прижалась Маргарита.
– В эти минуты солнце покидает мир. Он сиротеет. И хотя умирает всего лишь один день, мир замирает в скорби.
– А людей охватывает печаль, словно жизнь кончается и надо подводить итоги.
– Надо идти в дом, зажигать огонь и думать о том, что завтра снова взойдет солнце, – Максим поднялся и взглянул хитро. – Почему–то мне кажется, что тебя ждет на столе ананас и потрясающий ликер.
– Выходит, чудеса продолжаются? – Маргарита встала, почти сравнявшись с ним ростом и подставила губы для поцелуя.
– Продолжаются. Будем всегда жить так, ладно?
….Когда землю покрыли густые сумерки, в печи одуванчикового домика ярко пылал огонь. За столом, покрытым бархатной скатертью, под лампой с мандариновым абажуром, возле которой стояла вазочка с пышными флоксами, сидела Маргарита и тихо плакала от пережитого волнения и счастья. В ногах на стеганом лоскутном коврике, свернувшись клубком, дремал Лапа, чуть заметно поводя настороженным ухом. Ему снился хороший собачий сон, в котором были вернувшиеся хозяева, прогулки по лесу, шумное плавание в озере за палкой. И не было ни одного врага.
Перед Маргаритой лежала рукопись Максима и папка с подаренными письмами. Уютно тикали ходики. На диване под ковриком с облаками и летящей женщиной спал Максим. Его дыхание было спокойным. Наплакавшись, Маргарита взяла листки, исписанные стремительным, размашистым почерком. Максимом торопился выговориться, ожидая ее у накрытого стола, и, наверно чувствуя, что к дому уже мчится беда.
"Радость моя! Что бы ни делал я, о чем бы не думал – я обращаюсь к тебе. В болезни и в здравии, в радости и в тоске – обращаюсь к тебе. Сейчас я жду твоих шагов на
Глава 31
"… Неистребима привычка изъясняться на бумаге. Ощущение такое, что если не вывалить все, не освободиться от одолевших мыслей – лопнешь, как воздушный шарик. Писание – это один из способов разобраться в себе и одновременно – сеанс самогипноза. Это попытка противостоять тлену.
Вот и сейчас. Даже руки не вымыл, ботинки снял прямо посередине горницы, как ты делать мне не позволяешь, и бросился к письменному столу, потому что мчался домой, к тебе, а здесь – пусто. Пусто так, как никогда не бывало.
Должен признаться – тревога и страх навалились небывалые. Ты знаешь, какие глаза у потерявшихся в толпе собак. У меня такие же – больше смерти, больше всего, что можно вообразить ужасного, я боюсь потерять тебя.
Пишу, а ухо прислушивается. Вот сейчас зашуршат камешки на дорожке, скрипнет крыльцо и распахнется дверь. Я схвачу тебя в охапку и буду бубнить в пахнущие дождем волосы: никогда, никогда не отпущу. Вместе – мы можем дышать, видеть, мыслить только вместе…
Какая–то непонятная тревога подсказывает мне, что надо завершить мою сагу, хотя бы наскоро договорить до конца. Так много исписанных листов, такая долгая, долгая история…
Варюша солгала в письме к Льву – не было в ее жизни никакого Федора. Федор Митьков проживал в коммунальной арбатской квартире и даже делал одинокой соседке определенные знаки внимания, которые остались ею, умевшей любить только одного мужчину, незамеченными. Кто–то из умных отметил, что на свете много женщин, у которых не было ни одной любовной связи. Но лишь у единиц она была только одна. К эти избранным относилась Варя.
Уже тогда моя волевая бабушка проявила силу характера, о наличие которой не подозревала. Свою жизнь она считала изломанной. Голос так и не вернулся, анкета дочери врага народа не способствовала служебному процветанию. Варвара Николаевна сочла необходимым освободить любимого человека от ответственности за себя и сочинила историю с Федором. И Левушка поверил.
Мой дед Лев Всеволодович не погиб от горя, хотя и переживал потерю семьи очень тяжело. Во время войны он руководил в тылу большим военным заводом, новой семьей не обзавелся.
Они все–таки встретились в Москве – моя бабка, дед и мой будущий отец – тридцатилетний Михаил Львович. Знаешь, где произошла эта встреча? В театре Оперетты, куда пригласила вернувшегося в столицу Льва Всеволодовича моя бабушка. Варюше уже было далеко за шестьдесят – худенькая женщина с гимназическим румянцем на припудренных скулах. Знаешь, бывают такие старушки, словно из "Сказки о потерянном времени" – наспех загримированные "под старость" девочки. Она много говорила, боясь выдать свое волнение и разреветься прямо в знакомом фойе или во время бала, кружащего на сцене. Тайно сосала валидол, старалась сосредоточиться на промахах новой костюмерши, но видела другой вечер – "Графа Люксембурга", свою руку на высоком животе и строгий профиль Левы в отсветах рампы. Его русую прядь на высоком лбе, глаза голубые и ясные, умеющие видеть светлые дали. И еще вспоминала первомайскую ночь на крыше, опьяняющую вседозволенность молодости и любви.