Возвращение
Шрифт:
Он — в глухой среде, где не заработать, не выбиться, не выцарапаться, и можно надеяться только на чудо. Это подтолкнуло душу… Грановский играл после того несколько месяцев. Баснословно! Пока наконец на днях он не сподобился разговора с карточными шулерами о том, чтобы войти с ними в долю, им требовалось для прикрытия безукоризненное имя.
Грановский как бы очнулся. Играть он не должен. Не будет. Правда, зеркало коробило-успокаивало: он прежний… как всегда… Лиза ожидающая ничего не узнает.
Он отнял теперь у себя эту угарную
Прежде — и теперь… Хотя бы тот же учебник. Все началось с докладной записки Грановского министру просвещения о настоятельной необходимости расширить курс истории, хотя бы за счет римского права и латыни. Молодые, что подрастают теперь в желании переделать мир (есть такой слой), должны углубленно знать все предшествующее — иначе это страшно! Совпало с официальным присматриванием к латинскому курсу с его примерами древних республик. Так вот, последний урезан при самом жалком расширении программы всемирной истории, зато в гимназическое образование включена маршировка… Раздавались голоса, что вызвал к жизни сего монстра он; не избавиться от тени самоупрека.
Он по-новому остро понимает сейчас, что всякое действие, устремленное к общему благу, было бы извращено и едва ли не лучше ни за что не браться, это ли не острастка наперед для человека с честью и разумом?
Однако он должен теперь сделать с этим учебником хотя бы то, что единственно может — добросовестно изложить: Персия, Финикия, средние века… Слишком скорая пробежка изучающих по страницам и эпохам, она, может статься, хуже, чем ничего… Но он завершит начатые главы, иначе они будут исполнены чьими-нибудь нечистоплотными руками.
Были прежде у него стимул и вдохновение: постигать историю, прослеживая нарастание гуманного в нравах людских сообществ, ведь убывание человеческого и вольного — тревожный знак! Верил, что чувствования его передаются слушающим, да так оно и было. Скверно, впрочем, что наши общественные знания, преподавание, публицистика по духу своему как бы изустны — держатся на интонациях и на энтузиазме аудитории, верящей тебе по старой памяти, пытающейся уловить хоть что-то. Неужели прав Искандер, осмеливавшийся выйти из этого заклятого круга, бьющийся?!
Но нет, такое — резкое и наотмашное — не Россия… Не зря же нет отклика.
Статьи Александра былых времен, те бог весть как разыскиваются студентами, покупаются ими
Он знает причину того, отчего у него так застойно на душе. Тяжко работать, не видя даже отдаленной возможности результата. Он задает себе дневную дозу труда, как школьнику, ибо жизнь проходит и должно что-то успеть… то, что называется жизнью, связанное с нею мелкое снование… Журнальные заказы не приносят удовлетворения, и все никак не засесть за главное, чем подлинно живет его душа.
Благо еще, что ему доставляет удовольствие сам процесс писания. Лизонька, даже в весеннем обострении, чинит для него перья. Затачивает их остро и подравнивает самый шпиль кончика.
…Вот и утро. Он вернулся к трем и уложил Лизу, а остаток ночи просидел филином. Очень рационально перед рабочим днем… Но не уснуть с теперешними мыслями.
За завтраком Лизе было невмочь есть сбитое яйцо. Кофе ей нельзя — дает лихорадку. На бледном лбу у нее испарина. Да и у него не было аппетита.
— Ты работал ночью? — спросила она тревожным голосом.
— Да, но недолго. (Чтобы не обеспокоить ее.) Обещанное в «Московские ведомости», срочное…
Лиза проникновенно-пристальна к его словам, но внимание ее рассеянно.
— Куда?.. — не уловила она.
Глава девятнадцатая «ЗВОНАРИ»
Сидели за столом, и Саша что-то вызванивал ложечкой по тарелке. Мадемуазель Мальвида останавливала на нем взгляд, как бы не требуя прекратить, но напоминая о подлинном порядке. Как вдруг под окнами их дома остановился дилижанс; безусловно, приехали к ним — проезжая дорога, обсаженная дроком, проходила стороной.
Герцен поднялся в неясном волнении… Приехать могли со дня на день. Как он ждал сюда Огарева — как величайшее и последнее благо!
Внизу уже открыл дверь проходивший мимо повар Франсуа, крошечный, пожилой и брюзгливый. Готовил он скверно и дорого, но был как бы живой памятью об Италии, реформаторше Мейзенбуг не удавалось удалить его из дома. Жизнь, впрочем, щедра и неожиданна, его полюбила со слезами и трепетом их красивая английская горничная, и они собирались вместе уехать на родину Франсуа. День был неприемный, и проходивший мимо повар буркнул гостям, что хозяев нет дома.
— А где же его дети? — послышался знакомый голос.
Герцен слетел по лестнице, обнял, подхватил изнеможенного дорогой Ника…
В столовую поднялась запыхавшись Наталия Алексеевна — молодая, худощавая, в полосатом костюме путешественницы. Саша, все же позванивавший исподтишка ложечкой по тарелке, невозбранно выбил трель, которая болезненно отозвалась в сердце воспитательницы. Она напряженно всматривалась в невысокую, нервозного вида гостью, которая с восторженно поднятыми ниточками бровей кинулась к детям…