Возвращение
Шрифт:
Ник наблюдал те же притоны и новейшие достижения предпринимательской мысли в этой области — ночлежки, в которых можно было спать до утра сидя, держась за веревку, все это в зловонной атмосфере. Однажды Нику стало дурно на выходе из ночлежки, и он добрался домой только к утру с помощью подозрительного сопровождающего.
Познакомился Николай Платонович и с эмигрантской братией. Ему было легче сойтись с нею: у него не было памяти об их полупредательстве и уклончивости, о том, как отшатнулись. Как всегда и везде, среди лондонских эмигрантов возник культ Огарева, они тянулись
А еще Николай Платонович неизменно становился для окружающих «директором совести», высшим судьей во всех моральных вопросах. Так оно скоро стало и в Лондоне.
В Александре Ивановиче просыпалась порой, как и в Москве, легкая ревность. Однажды говорили обо всем здешнем и о своем прошлом, Николай Платонович прижался щекой к его виску:
— Мы в жизнь пришли вместе, люблю тебя сейчас больше, чем в детской Москве!
Чтобы удобнее устроиться с бытом, Александр Иванович вновь сменил жилье. В Лондоне, понял он, тем более теперь, после приезда Ника ему можно жить только в совершенно отдельном доме: допоздна у них пение и разговоры, Огарев презабавно представляет в лицах все виденное за день. Как вдруг раздается стук в стену…
Впрочем, в Лондоне он менял адрес постоянно, сам для себя объясняя это легким неврозом эмиграции. Вскоре после очередного переезда начинал видеть все недостатки дома и местности и в нем нарастало желание — куда угодно прочь. Становились неприятны даже одни и те же лица на остановке омнибуса.
Теперешний его дом был похож на фермерскую усадьбу под черепичной кровлей, увит плющом. В парке росли могучие липы, и изгородь с улицы казалась словно бы кружевной поверху от цветущего жасмина.
Огаревы сняли квартиру по соседству. И Наталия Алексеевна воцарилась среди детей.
Толковали с Николаем Платоновичем о здешних кланах.
Нечто беспредельно радужное и завтра же исполнимое исповедуют, как нетрудно заметить, и люди Блана, и лондонские сербы, и «беглые» поляки. Люди нынче гуртовые, считает Герцен, оригиналов в Европе нет.
Притом у всех них заносчивость в отношении России. С чего бы это? Повсеместно здесь — всё те же застойные формы, которые к тому же после разгрома 1848 года изрядно утратили свое содержание, в которых трудно дышать… Просто у них на родине они неприкрашены, а тут «прилично-противны». Одна и есть надежда — на русского мужика или на французского работника. Тут они с Огаревым были единодушны.
— Эх, чего-то бы свежего… Вот явился б у нас новый Пугачев — пошел бы к нему в адъютанты! — улыбался Ник.
— Ему таких хворых не надобно!
О жизни в России Николай Платонович рассказал невеселое, что в ней везде натыкаешься на прутья клетки; многие, впрочем, довольно быстро научились так соизмерять свои шаги и даже устремления, что перестали доходить до ограды. И благодаря этому новому специфическому предощущению границы
Порадовало Герцена также, насколько верно в короткий срок Огаревым было уловлено все то же насчет здешнего житья, что знал о нем сам Александр Иванович. Энгельсон и прочие — вон и в два десятилетия…
Близость его и герценовского мировоззрения? Не только. Поэт — вот объяснение. Они и есть дальновидящие и ясновидящие, ведь несомненно есть что-то материальное в этом мифе, общем у всех народов; однако поэты высказывают не то, чего нет в реальной действительности или же будет случайно, но то, что пока еще не известно всем, дремлет в их ощущениях. Вот что полагал по поводу быстроты постижения им всего здешнего Александр Иванович.
Поэтом бывает воспринято едва наметившееся и слабо очерченное… Проза, она пашет и пласты подымает, но в ней бывает неловко порой передать едва слышный «лепет сердца».
Я в старой библии гадал И только жаждал и мечтал, Чтоб были мне по воле рока И жизнь, и скорбь, и смерть пророка, —давняя строфа у Ника.
Вспомнили еще одного поэта, который был им в жизни, и сдвинули бокалы. Долго не разъединяли их (стало сиротливо, и это было как прижаться друг к другу плечами).
Полгода назад умер в Москве Грановский. Толпа длиной в версту провожала его.
— А вот скажи-ка!.. — начинал кто-то из них.
Герцен и Николай Платонович часами сосредоточенно обсуждали состояние дел типографии. Тогда и наткнулись на находку.
Огарев уже изучил все, изданное без него, и немедленно сам включился в работу, немного потеснив в управлении типографией Чернецкого, на счастье сойдясь с ним. Ник с удовольствием повторял, что пробуждается от российской спячки, она ведь налипает на всех нас.
— Работы — гибель, — улыбался Александр. — В Лондоне единственно можно работать, работать, как локомотив. Иначе подминает…
Дела их типографии шли неплохо. «Полярная звезда» с профилями пяти казненных декабристов была нарасхват у нахлынувших русских путешественников, непривычная русская публика тянулась к вольному слову. С большими, правда, потерями была налажена теперь доставка альманаха на родину через польскую границу с контрабандистами. Письма из России шли на банк Ротшильда и на адрес Рейхелей.
Программой их Вольной типографии было: низложение крепостного права и распространение в России свободного образа мыслей. Поражение чудовищной империи в чудовищной войне — ныне это стало очевидным как бы пробудило общество. «Нужно поколачивать тиранов, как ветхое платье, чтобы выбивать из них пыль», — любили повторять они с Ником.
— А вот скажи-ка… если завести не журнал, а регулярную газету на бумаге, почти папиросной — чтобы легче было провозить? — предложил в ходе их практического разговора о делах типографии Николай Платонович.