Возвращение
Шрифт:
12
Несколько недель тому назад я нашел в книжной лавке книгу о швейцарском Красном Кресте во время Второй мировой войны. Сразу я ее читать не стал. А вот теперь, вернувшись домой, достал ее с полки. Книга эта не имела обзорного характера, как я предполагал, а содержала отчет швейцарского врача, который в 1940 году вместе с другими швейцарцами под патронатом Красного Креста работал в немецких лазаретах в России. Мой отец в 1940 году как раз закончил школу. По свидетельству врача, автора книги, подобного рода миссии проводились и позднее. Быть может, мой отец по заданию Красного Креста попал на войну, которую вели немцы с русскими? Правда, почти все швейцарцы, о которых упоминалось в книге, были либо врачами, либо медсестрами, либо санитарами, а мой отец был студентом-юристом. Быть может, он был одним из немногочисленных водителей? Я отправил запрос в швейцарский
Врач писал и о поезде, двигавшемся на восток, в котором ехали швейцарцы, добровольно записавшиеся в СС, врач видел этот состав, когда возвращался с запада домой. Однако уж если моего отца не призвали в швейцарскую армию, то в войска СС его бы точно не взяли.
Наступил вечер. Я отложил книгу, встал из-за стола, открыл бутылку вина, налил бокал, поставил пластинку с музыкой Шумана и снова уселся за стол. Мне пришло в голову, что я совсем забыл о назначенной в этот день встрече с одним из авторов в Майнце. Я не позвонил своей секретарше. Не дозвонился до Макса, с которым собирался вечером пойти в кино и в пиццерию. Я набрал номер Макса, чтобы извиниться, но никто не ответил. До Барбары, которая снова отправилась в Берлин и жила там у одной из своих коллег, вообще дозвониться было невозможно.
Я постепенно успокоился. Почему бы мне не стать Петером Графом? Почему бы не взять фамилию Барбары и не зваться Петером Биндингером? Потому, что я любил свою фамилию. Она связывала меня с дедушкой и бабушкой, и этой связью я дорожил. Нить, связывавшая меня с отцом, была намного тоньше и не имела такого значения. Однако если эта нить оборвется, то и связь с дедушкой и бабушкой окажется под угрозой. Тут я сообразил, что на самом деле все не так. Нить, связывавшая меня с отцом, была тоньше, но не менее важна. Я не знал своего отца, но он был мне всегда интересен, — интересен как мальчик в шапочке из бумаги и с лошадкой на палочке, интересен как юноша в костюме с брюками-гольф, интересен как искатель приключений, которому не сиделось дома, а тянуло в чужие края, интересен как ловкий ухажер, который вскружил голову моей чопорной матери, и мне нравилось быть его сыном, нравилось, что он мой отец, не тайный отец, а отец официально признанный. Он был частью меня. А значит, фамилия у нас должна быть одна и та же.
Я вспомнил отца того мальчика, который одно время был моим товарищем по играм, когда я гостил у дедушки с бабушкой. Этот человек сказал мне тогда, что у меня такие же глаза, как у моего отца. Я решил узнать у него о моем отце все, что только можно. Поскольку сегодня я не стал заниматься делами издательства, я решил завтра же утром отправиться к нему.
Я добрался туда ближе к полудню. Фамилии его я не помнил, но запомнил дом. В доме жили теперь другие люди. Соседи подсказали мне, где его найти. Отец моего давнего приятеля, когда я позвонил ему по телефону, согласился встретиться со мной с большой неохотой. Он сказал, что заранее хочет меня предупредить — рассказывать ему в общем-то нечего.
Ближе к вечеру мы сидели на террасе его дома, с которой открывался вид на озеро и на Альпы. Он за свою жизнь добился благосостояния. Дома он был один: жена поехала по делам в город, а сын, который был бы рад повидаться со мной, был сейчас в Америке. И он сам тоже собирался в город. Это звучало вполне убедительно. Одновременно у меня было такое чувство, что он рад отделаться от меня, поговорив с глазу на глаз.
— В сороковом году, из-за войны, мой отец был вынужден бросить работу во Франции и вернулся в Швейцарию. Так в свой последний школьный год я оказался в классе, в котором никого не знал и в котором так до конца и не завел ни с кем дружбы. Учебный год уже начался, он был коротким, все остальные друг друга знали и входили в ту или иную тесную компанию, ну, ты себе можешь это вполне представить. И у твоего отца был свой круг общения, мною он не интересовался. Однако домой нам с ним было по пути, и хотя мы ездили вместе не часто, но всякий раз, когда это случалось, мы вели интересные разговоры. По крайней мере, мне они казались интересными; я слушал твоего отца, а сам мало что мог рассказать. Он был более развит, чем я, во благо себе или во вред, — это другой вопрос.
Твой отец обладал огромным обаянием. Возможно, обаяние — не самое точное слово для его способности внушить собеседнику, что он для него очень важен, что он особенный, что он наслаждается привилегией полного внимания и участия. Это создавало доверительную атмосферу, атмосферу близости, чудовищно соблазнительную, от которой уже при следующей встрече порой ничего не оставалось, кроме дружески-безразличного кивка. Не думаю, что он ломал комедию. Мне
Отец того мальчика улыбнулся мне дружелюбно и печально, и я вновь вспомнил знакомую улыбку.
— Видишь ли, твой отец покорил меня, а потом более не выказывал ко мне никакого интереса. Однажды по дороге домой мы попали в ужасную грозу и вместе спрятались в укрытии, под навесом церкви, я тебе покажу, где это, я иногда проезжаю мимо. Твой отец стал меня расспрашивать обо всем. Как я жил во Франции, чем интересовался, кем собираюсь стать и что собираюсь делать. Не знаю, что из моих рассказов побудило его произнести следующие слова. Он сказал, что мы — потерянное поколение. Вот десять лет назад, мол, и в Швейцарии царил дух перемен, обновления, стремление к общности и готовность отказаться от чересчур трезвого, механистического, просветительского взгляда на мир в пользу органического, творческого восприятия мира, связанного с душевным порывом, стремление совместным трудом преодолеть всепроникающий эгоизм и индивидуализм, сгладить социальные противоречия, поместить на место демократии приобретательства аристократию личного достижения и построить новое, духовное царство, царство сыновей. Твой отец с восторгом говорил о съездах либерально-демократических студентов в 1928–1931 годах, о Юлиусе Шмидхаузере, Отмаре Шпанне, Карле Шмитте и еще о многих, всех я теперь уже и не помню. Он с пылом и страстью говорил о том, что было десять лет назад, — я не знаю, насколько это соответствовало действительности, а насколько было порождением его фантазии, — и он заразил меня своими речами. И я, — он рассмеялся, — самый трезвый, расчетливый, педантичный из всех людей, какого ты можешь себе только представить, увлекся его словами, почувствовал стремление к жизни, связанной с безоглядной самоотдачей и смелостью. Однако твой отец сказал, что такие времена миновали. Десять лет назад эти люди имели свой шанс, но упустили его. То, что началось как подъем нового движения, выродилось в мелочную партийную возню, в организационные дрязги и погоню за должностями, превратилось в бездарное копирование тех процессов, которые происходили в Германии и Италии, стало карикатурным подражанием той самой механистической, эгоистичной посредственности, против которой они поначалу выступали.
Он замолчал. Я подождал немного, а потом спросил его:
— А что нужно было делать дальше?
— Я его тоже об этом спросил. Он ответил, что не надо больше создавать никаких движений, партий или группировок. Надо осмелиться на то, чтобы полностью посвятить себя только самому себе. Или остается уповать на чудо. Он сказал это так, словно само собой разумелось, что я не отважусь больше задавать ему вопросы. Я тоже не хотел разрушать новыми вопросами доверительную атмосферу, которая, как мне показалось, сложилась между нами. А гроза к тому времени прошла.
— Стало быть, вы сели на велосипеды и поехали домой?
— Да, а когда на следующий день после бессонной, наполненной думами и фантазиями ночи я хотел заговорить с ним и поделиться своим энтузиазмом и своими сомнениями, он только кивнул мне приветливо и отвернулся. — Он снова улыбнулся своей улыбкой. — После этого случая я больше ни разу не говорил с твоим отцом на серьезные темы. Он поступил здесь в университет, однако скоро уехал, говорили, что в Германию, я иногда вспоминал его слова об абсолютном служении чему-то и об идее тотальной войны Геббельса, и у меня были дурные предчувствия. Но предчувствия есть только предчувствия, а на мои предчувствия не особенно можно положиться, и это подтверждает как раз мое знакомство с твоим отцом. — Он опять улыбнулся. — Я и не полагаюсь на них.
— А не мог он с Красным Крестом отправиться в Германию или в Россию?
Он внимательно посмотрел на меня. Передо мной сидел успешный предприниматель, ухоженный, раскованный, уверенный в себе, седовласый, со спокойным взором, с энергичным подбородком. Такие лица я видел на фотографиях в газетах, лица банкиров и предпринимателей, далеких от обычной жизни и от обычных людей настолько же, насколько далеки от них президенты и канцлеры, кардиналы и кинозвезды. Мне вдруг стало понятно, каким исключением из правил был для него этот разговор, сколько времени и внимания он мне уделил, а также то, какое огромное впечатление произвел на него в свое время мой отец. Я вдруг обнаружил, что он не только умеет дружелюбно или печально улыбаться, но что во всем выражении его лица ощущается какая-то особая приветливость. Словно смутившись, он отвел глаза в сторону.