Возврата нет
Шрифт:
— У меня в прошлом году, — не поднимая опущенной головы, заговорил Морозов, — один изменник Родины, Ковалев, с Колымы вернулся. Под командой Власова служил и захвачен был с оружием в руках. Теперь его по нашему мягкосердечию, по амнистии то есть, досрочно освободили, и он еще прикидывается невинно пострадавшим. Напьется до потери сознания, публично рвет на груди рубаху к кричит, что он жертва культа личности. Работать не работает: «Я, говорит, свое здоровье на золотых приисках оставил». С ним, Иван Дмитриевич, мне тоже терпеливо воспитательную работу проводить? Агитировать его за Советскую власть и за коммунизм?
Откровенная
Вот уже нельзя было предположить, что молодой, почти юношески звонкий, голос Еремина вдруг может стать таким глухим и жестким!
— Я же, Степан Тихонович, не доктор по всем болезням и рецептов на всевозможные случаи жизни не выписываю. Во всех других случаях вы, председатели колхозов, любите свои права самостоятельности отстаивать: дескать, не дадим их урезывать, связывать себе инициативные крылья, — а здесь райком возьми вас за ручку и веди, как незрячих, по стежке. Вот и прояви в этом трудном вопрос-самостоятельность, раскрой крылья. И парторганизация в вашем колхозе во главе с секретарем товарищем Чекуновым есть. Вы своих людей лучше знаете и сможете лучше сориентироваться, какой нужно в каждом отдельном случае применить к человеку ключ, а для меня эта фамилия Ковалев — почти что один звук. Не тот ли это Ковалев, что у вас молоко в бидонах на пункт возил? Желтый такой, худой и глаза горят.
Все еще не поднимая головы, Морозов подтвердил:
— Он. Мы его уже через месяц вынуждены были с этой работы снять. Напьется, спит на повозке, и везут его быки с бидонами эти шесть километров на молпункт с утра до вечера. Там травки пощиплют, там постоят под вербами или же спустятся с дороги к Дону и стоят по колено в воде. За это время как раз получалась из утреннего молока простокваша.
Терпеливо выслушав Морозова, задумчивым взглядом посмотрел на него Еремин и почему-то вздохнул.
— И все-таки, Степан Тихонович, — сказал он, — хоть ты тут и прокатывался довольно прозрачно на мой счет, отвечу я тебе, что, может быть, и в данном случае вернее будет к нему метод воспитания применить. Конечно, он в прошлом изменник Родины, а это пятно не так просто смыть, но Советская власть уже его покарала, — не отправишь же ты его вторично срок отбывать. Применять эту меру нужно только в самом крайнем случае, когда все другие уже не помогли. Стопроцентный, так сказать, контрреволюцонный фрукт, и надо его обязательно понадежней упаковать.
— Стопроцентный этот Ковалев и есть, — твердо сказал Морозов.
— Не знаю. Я уже сказал, что совсем его не знаю. Только один раз и видел и заметил по глазам, что, должно быть, он действительно больной человек. Жалеть, понятно, его нам не приходится — не на службе у народа он свое здоровье поразмотал, — но слова есть слова. Зубы у него уже повырваны, остались гнилые корешки. Конечно, надо ему сурово посоветовать, чтобы он своим дыханием вокруг себя воздух не отравлял. Нет, агитировать его за коммунизм я тебе, Степан Тихонович, не предлагаю. Но какой же тогда, спросишь ты, к нему метод воспитания применить? Ведь спросишь?
Морозов гулко, как в трубу дунул, подтвердил:
— Спрошу.
Темно-карие небольшие глаза Еремина стали еще более задумчивыми, и он решительно,
— Все тот же. Труд. Я здесь тебе, Степан Тихонович, ничего нового не собираюсь открывать, это ты и сам давно знаешь. Кроме труда, никакого другого, более испытанного, метода нет. Правда, вы уже приступали к нему с этим ключом, и он вашего доверия не оправдал. Но тут же вы и отступились от него. Иначе говоря, обрадовались: иди, откуда пришел, плыви и дальше по воле своих пьяных волн. Ведь после этой злополучной простокваши вы уже не пытались его к какой-нибудь другой, менее ответственной, работе привлечь?
И опять Морозов с неприкрытой иронией сказал:
— У нас, Иван Дмитриевич, такой безответственной работы нет, чтобы ее можно было запойному пьянице поручить.
Но Еремин тут же быстро поинтересовался:
— И что же, после этой вашей репрессивной меры он теперь уже не пьет? Перестал?
Не ожидая в этих словах Еремина никакого подвоха, Морозов чистосердечно сказал:
— Теперь он, Иван Дмитриевич, не просыпаясь, под крылечком сельпо спит.
— Ну вот, я же и говорю, что обрадовались и, в сущности, опять толкнули в объятия мелкобуржуазной стихии: плыви — может быть, и доплывешь до самого худшего берега. А там потом мы тебе опять рученьки свяжем и ради собственного спокойствия препроводим туда, где ты уже был.
Красная, упрямо согнутая шея Морозова еще гуще налилась кровью и посинела.
— Это вы, товарищ Еремин, предъявляете нам политическое обвинение за нечуткое отношение к власовцу?
— К бывшему, товарищ Морозов, к бывшему, — столь же сухо поправил его Еремин, — и уже наказанному за это Советской властью. Дети у него, у этого Ковалева, есть? — спросил он неожиданно и резко.
— Кажется, три мальчика.
— И, конечно, его жена чувствует себя с ним, как в раю? Другой на месте Морозова, может быть, и схитрил бы, чувствуя, куда ведут все эти вопросы. Но председатель кировского колхоза Морозов никогда не хитрил. С откровенностью он сказал то, что знал:
— В трезвом состоянии он с ней ничего, пальцем никогда не тронет и всегда помогает ей по хозяйству, а чуть выпьет — гоняется за ней с палкой. У соседей в погребе от него отсиживается. Детишек, правда, и пьяный не трогает.
Еремин мрачно усмехнулся:
— Достаточно, что они видят, как над их матерью расправу чинят. Вот, Степан Тихонович, и еще четыре новых жертвы этой вашей философии: если человек трудный, то долой его, прочь с глаз! И среди них трое малолетних детей, наша подрастающая смена. Его вы отдали во власть стихии, а их — под его власть. Пусть растут из них неучи, лодыри и такие же пьяницы, как их отец. Пусть потом тоже избивают своих жен и катятся вниз по той же дорожке… Потому что, Степан Тихонович, если мы человека бросили, его обязательно кто-нибудь подберет.
Морозов, поднимаясь, отодвинул стул, глухо сказал.
— У меня, Иван Дмитриевич, к вам вопросов больше нет.
Ни в его словах, ни в звуке голоса не чувствовалось, что уходил он от Еремина хоть сколько-нибудь переубежденный. Скорее наоборот! Ссутуленные плечи и упрямо склоненная на тугой шее голова говорили, что еще многое нужно, чтобы поколебать этого человека.
Подняв на него глаза, Еремин понимающе усмехнулся:
— Нет, Степан Тихонович, еще посиди. У тебя вопросов нет — у меня есть. Ты мне про одного власовца рассказал. Я тебе хочу про другого рассказать.