Возврата нет
Шрифт:
Внимательно наблюдая за ней взглядом, он медленно кивнул. Она взяла со стола и поднесла к глазам испещренную этими странными строчками четвертушку.
После ей так и не удалось припомнить, сколько времени она молча пробегала взглядом строку за строкой и листок за листком и когда, незаметно для себя, переступила через какой-то порог и стала вслух выговаривать слова — громче и громче:
«…Ни твой хлеб ему не нужен, ни твое вино, ни придунайские твои холмы и курганы, — у него свои стоят берегами Волги, Днепра и Дона, они снятся ему ночами. Ему нужно было лишь помочь погасить этот пожар на твоей земле, чтобы он и тебя не сжег и не переполз, метр за метром,
Но и ты, мать, просмотрела, когда вложили оружие в руки твоего сына и заставили его стрелять в своего брата!»
Осенние поздние бабочки и жучки летели на свет из ночной мглы и шуршали по стеклу, как хлопья первого снега. Михайлов, не двигаясь, стоял на своем месте посреди комнаты и смотрел на Елену Владимировну. Ее глаза оставались в тени, и в круг света, четко отбрасываемый на стол лампой, попадали лишь припухлые, детского рисунка губы и вздрагивающий круглый подбородок, с круглой, как от чьего-то маленького копытца, вмятинкой. В тонкой руке неуловимо трепетал белый листок…
«Тебе, мать, о чем-нибудь говорят эти два слова: Мелехов Григорий? Это жил лет сорок назад на далекой от тебя земле, Донщине, один такой же черный и кудрявый, как твой сын, молодой казак. Чем только может наделить природа человека, тем она и наделила этого казака: красотой, трудолюбием, удалью, любящим сердцем. Никто не умел так, как он, пахать землю, петь песни и так воевать верхом на коне с пикой и казачьей кривой шашкой. И все искал он правду, как нужно на земле жить, и не знал, где ее найти, как не мог разобраться и в том, кого же ему любить из двух дорогих ему женщин. Друга рядом с ним хорошего не было, а душа у него была доверчивая и слепая.
Обманули казака, взяли под уздцы его коня и повели воевать не с теми, с кем он должен был воевать, а со своими братьями, с такими же, как у него, крестьянскими руками. Обманули и заставили его пролить свою и братскую кровь и загубить свою любовь, а с нею и жизнь обеих дорогих ему женщин.
…Схлынет чад, рассеется муть, обнажится дно чудовищного обмана, и с глаз твоего сына, мать, спадет пелена, он прозреет. И он обязательно скажет, твой кудрявый мальчик, глядя на этого русоголового с голубым огнем в глазах: „Это мой брат. Спасибо ему, моему брату и другу!..“»
Удивительное, странное и непонятное свойство приобретают тобой найденные и тебе только принадлежащие слова, когда ты вдруг услышишь их со стороны, из уст другого. С жгучим любопытством и грустью ты чувствуешь и отчетливо видишь, как они уже уходят из-под твоей власти и начинают жить своей, независимой от тебя, жизнью. Перестраиваясь, они проходят перед твоим взором, и колонна за колонной углубляются в поход. И, честное слово, можно разглядеть их следы на дороге, раздвигающей мглистые дали!
…С звенящим, отчетливым шорохом упала из руки Елены Владимировны на стол последняя четвертушка бумаги. Михайлов ждал, не двигаясь с места.
— Это нужно немедленно отправить, — очень тихо сказала она, взглядывая на него блестящими глазами.
Он беззвучно спросил:
— Куда?
— В Москву.
— Куда?.. — повторил Михайлов.
— Это нужно подумать, — сказала Елена Владимировна — на радио или в газету.
Отнесен на хуторскую
Через неделю Михайлов, развернув газету, увидел и свою, изрядно сокращенную, статью. Но и такую, оказывается, ее заметили люди. Иначе Катя Иванкова, которая теперь стала работать письмоносцем на почте, после того как были закончены все работы в садах, не стала бы ему вслед за этим каждый вечер приносить в кожаной сумке, блестящей от дождя, пачку открыток и конвертов.
Теперь Михайлов каждое утро вооружался ножницами, а у его дочери Наташи появилось новое занятие: отдирать от конвертов разноцветные марки и наклеивать в тетрадь. С шелестом падали из конвертов листки на клеенку стола. Но не с осенним печальным шелестом, как эта падающая за окном листва, а с иным — как первый густой снегопад или слетающиеся с разных концов стаи белых птиц. И сколько листков, столько и рук, отправивших их в полет, столько и людей.
Сквозь зыбкую сетку букв и строк проступали черты, блестели глаза. Вот у этой женщины, которая с недоумением спрашивала: «Мало ли им могилок?» — они давно уже были сухие, в них не осталось слез, но все тем же светом материнской скорби омрачалась их глубочайшая глубь, и все так же кричало из них: «Нет его! Нету!» Этот же, что написал угловатым и широким, как растянутая гармонь, почерком: «Они хотели устроить контрреволюционную Вандею в центре Европы в международном масштабе», ясно отдавал себе отчет, от чьей руки загорелся пожар и к чему это могло бы привести, если бы его не затоптали на корню. У этого человека, вполне возможно, серая стальная искорка в много повидавших глазах и широкого, развернутого рисунка брови, как крылья птицы, уходящей в полет. И вполне вероятно, что рядом с орденом Красного Знамени времен гражданской войны на борту военного, штопаного-перештопанного кителя, который он упорно не хочет снимать, гнездится орден Славы или Отечественной войны, и под ними — целый каскад медалей, или, как иногда говорят между собой фронтовики, иконостас.
Всю неделю бушевала эта белая пурга. По черным оттискам круглых почтовых штемпелей на конвертах и открытках, которые Катя Иванкова каждый вечер высыпала на стол, непосвященный человек мог бы представить, сколь обширна эта страна и какой отзывчивый живет в самых разных уголках ее народ. А Наташа скоро уже заклеила красными, голубыми, зелеными, коричневыми, оранжевыми марками всю свою тетрадь и начала другую. И сердитыми глазами она взглядывала на Катю в тот день, когда в ее сумке оказывалось на два-три письма меньше, чем обычно.
Но когда-то же должен был и прекратиться этот белый вихрь. Многоцветной россыпью конвертов завалены большой стол и все подоконники в доме. У Михайлова красные, как у кролика, от беспрерывного чтения глаза, и Елена Владимировна до глубокой ночи отстукивает на машинке ответы. Он уже не может писать от руки. Он ходит по комнате за спиной у Елены Владимировны — три шага вперед, три шага назад — и глуховатым, осипшим голосом диктует.
Долго не гаснет в доме под шиферной крышей на яру свет, с яра ложатся на воду и дрожат, подергиваясь зыбью течения, желтые отблески — окна. А вокруг них, на поверхности воды — кованая, чеканная синь подлунного Дона.