Воззрения и понимания. Попытки понять аспекты русской культуры умом
Шрифт:
Нисколько не удивительно, что после этой мнимой неудачи русского формализма в Праге на семиотической основе возник структурализм, который опирался как на достижения формализма, так и на собственную, чешскую литературоведческую и искусствоведческую традицию; не следует забывать при этом также влияние теоретических дискуссий, связанных, с одной стороны, с такими мыслителями, как Гуссерль и Ингарден, а с другой стороны - с Пражской школой функциональной лингвистики (которая в свою очередь также испытала влияние Бодуэна де Куртенэ и де Соссюра). Семиотически ориентированный пражский структурализм отличался прежде всего тем, что придавал особое значение эстетическим аспектам искусства и литературы и их взаимосвязям со всеми прочими формами общественных явлений. Тем самым сознательно создавалась основа развития нового, в равной степени структуралистского и семиотического литературоведения и искусствознания. Поэтому при сравнении русского формализма и пражского структурализма могло бы возникнуть впечатление, что речь идет не о преемственности, а о типологически достаточно удаленных друг от друга научных направлениях. Однако проведение жесткой границы между русским формализмом и пражским структурализмом не менее проблематично, чем, скажем, утверждение, что русский формализм и пражский структурализм являются носителями разных концепций.
27
См. также: Schmidt H. Das «Drei-Phasen-Modell» des tschechischen Strukturalismus // Issues in Slavic literary and cultural theory / Ed. by K. Ei-mermacher, P. Grzybek, G. Witte.
– Bochum, 1989. S. 107-152.
Может быть, не сразу бросающейся в глаза, однако существенной характерной чертой пражского структурализма является сознательное и относительно систематическое формулирование исследовательских принципов для литературных и эстетических предметных областей, которые служили отправной точкой и для русского формализма, не выделившего их, однако, с такой ясностью в качестве методологических основополагающих элементов своей исследовательской системы, как это сделал пражский структурализм (ср. понятия «системный», «функциональный» в приложении преимущественно к внутритекстовым связям; доминанта/смена доминанты, иерархия/изменение иерархического порядка, диалектическое напряжение, взаимная корреляция элементов и т. д.).
Вторая примечательная черта пражского структурализма проявляется в расширении объектной области изучения. В первую очередь речь идет о «социальной среде», т. е. об условиях «литературной жизни», в частности о влиянии литературы на «жизнь», или «целостность» социального и культурного бытия, равно как и их влиянии на литературу. В конечном счете дело было во взаимосвязях, существующих между всеми этими областями. В то же время сохраняется приверженность формалистской позиции, согласно которой развитие отдельных «рядов» (или, как они теперь называются, «структур») проходит до некоторой степени «автономно».
Третья особенность заключается в том, что вопрос о структуре значения литературных текстов, поставленный Ю.Н. Тыняновым, получает новый смысл, его детальные моменты значительно уточняются и углубляются с учетом новых аспектов. Особенно существенным при этом было различение «литературного текста как артефакта» (формальный уровень, план выражения) и его «значения», его содержательной конкретизации или, как это также выражалось, «семантического жеста», «эстетического объекта», который возникает лишь в конкретизирующих действиях воспринимающего субъекта. Различение остающегося, как правило, самотождественным «артефакта» и его актуальной конкретизации как «эстетического объекта» предполагало гораздо более четкое, чем это было у формалистов, активное включение коммуникативных аспектов и тем самым делало необходимым анализ и описание факторов, обеспечивающих коммуникацию. Это влекло за собой обращение не только к общим условиям коммуникативных процессов, но и ко всем видам специфических нормативных систем, а именно тех, что играют определенную роль в эстетическом или социальном аспекте; поэтому особое внимание уделялось реконструкции и изучению индивидуальных и коллективных нормативных систем, определяющих структурные особенности отдельных произведений, жанров, эпох и т. п. как с позиций автора, так и с позиций реципиента.
Наконец, в-четвертых, принципиальное значение имело то, что описание общих и частных способов функционирования литературы и искусства строилось на основе теории знака. Происходило это прямо-таки с необходимостью, с одной стороны, в силу учета коммуникативных предпосылок конкретизации артефактов, которая, в принципе, в каждом случае может быть различной, что обусловлено исторически постоянно изменяющимся культурным контекстом реципиента; с другой стороны - в силу учета специфической корреляции, существующей между «артефактом» и «эстетическим объектом». Оба момента по причине их взаимодействия - что было замечено уже Ю.Н. Тыняновым - были в конечном итоге причиной того, что значение отдельных слов, входящих в некоторый текст, сначала расщеплялось - в соответствии с тем, что создавало связность текста - на отдельные семантические компоненты, а затем подвергалось новой, иной акцентуации; в результате возникали новые внутритекстовые «контексты», семантика которых могла активироваться и модифицироваться (вплоть до превращения в собственную противоположность); все возникшие этим или другим образом и объединенные в тексте как целом «значения» и создавали возможность новых «сложных смыслов», или, как это было бы выражено позднее в советском структурализме, «моделирующего» отражения действительности. Сложности детального описания «значений» (или процесса формирования значения) вызвали, по крайней мере теперь - впрочем, как и раньше, уже в попытках С.И. Бернштейна создать теорию декламации, - необходимость создания «нового языка», т. е. метаязыка, вместо того чтобы пользоваться словами в их «общеупотребительном значении», метаязыка, использующего по возможности «нейтральные понятия» и способного описывать смыслы, возникшие в рамках «искусства», «искусственно» (т. е. абстрактно) на основе семантических «признаков» или «пучков признаков», находящихся ниже или выше лексемного уровня: отдельное слово уже не обозначало каким-либо привычным образом определенный предмет действительности, оно «представляло» в литературном тексте некоторый «новый», «модифицированный» или даже совсем другой предмет; «естественное слово» оказывалось, таким образом, в данном тексте хотя и «знакомым», однако в то же время «модифицированным» словом и не только приобретало тем самым в гораздо более ясном виде, чем это происходит со словами, употребляемыми в обиходной речи в значительной мере «автоматически», признак «особой знаковости», но и было одновременно «знаком специфического смысла»; вместе с другими «знаками такого рода» оно и создавало в «системе текста» его «сложный смысл». Поэтому было вполне последовательным понимать «эстетический объект» как сложный знак с особой семантической структурой.
Итак, если русский формализм продемонстрировал скорее редукционистскую тенденцию к сосредоточенности только на художественном произведении, выделяя и обсуждая исключительно литературные аспекты (впрочем, связи с «другими рядами» отмечались, на них указывали, но не исследовали), то пражский структурализм действует, пожалуй, в духе экспансии, анализируя, наряду со смысловыми структурами, принципы функционального структурирования, а также связи с другими социальными сферами на основе норм (систем ценностей) или их противоречий и пересечений: немалый интерес проявляется к выявлению роли и значимости литературы и искусства в социальном контексте, включая эволюцию взаимозависимости всех аспектов, релевантных при конкретизации и функционализации «артефактов».
Дальнейшее развитие базирующегося на семиотике структурализма, или же превращение структурализма в семиотику, не проходило ни прямолинейно, ни однородно (т. е., скажем, - как можно было бы предположить, -
28
Пропп В.Я. Морфология сказки.
– Л., 1928.
29
См. полемику между В.Я. Проппом и К. Леви-Строссом в кн.: Ргорр V. Morfologia delia fiaba.
– Torino, 1966.
Советский структурализм, как и советская семиотика, развивался с конца 50-х - начала 60-х годов практически одновременно в лингвистике и языкознании. Обе эти линии развития не испытывали в то время - подобно французскому структурализму - влияния пражского литературоведческого структурализма: формирование литературоведческого структурализма в России происходило через сознательное возвращение к идеям русского формализма и через учет достижений кибернетики (теории информации), формальной логики и лингвистики; советский структурализм в лингвистике интенсивно впитывал результаты, полученные американской лингвистикой того времени, все более активно занимался параллельно с этим методологическими основами теории перевода, чтобы решить задачу машинного перевода, и расширил затем в рамках Московской школы (Вяч. Вс. Иванов, A.M. Пятигорский, И.И. Ревзин, В.Н. Топоров, Б.А. Успенский, A.A. Зализняк и др.) сферу своих интересов в теоретических аспектах, включив в нее семиотические основы лингвистической концепции де Соссюра, основы пражского (лингвистического) структурализма, Копенгагенской и Лондонской школы. Параллельно с этим шло освоение пионерских работ в области структурализма и семиотики в России (И.А. Бодуэн де Куртенэ, Е.Д. Поливанов, П.А. Флоренский, П.Г. Богатырев, P.O. Якобсон, М.М. Бахтин): П.Г. Богатырев, тесно сотрудничавший с P.O. Якобсоном во время своего пребывания в Праге, активно работал в круге названных ученых на протяжении 60-х и до начала 70-х годов. Другие - P.O. Якобсон, М.М. Бахтин и В.Я. Пропп - поддерживали активные личные контакты с этим кругом. С 1962-1964 гг. «литературоведы» из Тарту и Ленинграда (Ю.М. Лотман, Б.Ф. Егоров и др.) тесно сотрудничали с «лингвистами» Московской школы (ср. совместные конференции и серии публикаций в Тарту) и пытались создать в теории и на практике структурную семиотику [30] . Особую роль при этом играли более ранние работы P.O. Якобсона, П.Г. Богатырева, М.М. Бахтина, С.М. Эйзенштейна, дополненные, правда, рассуждениями Ю.Н. Тынянова и Я. Мукаржовского. Обобщая, можно сказать, что советский структурализм (семиотика Московской и Тартуской школ) представлял собой наиболее последовательную в методологическом отношении и охватывающую наиболее широкий круг изучаемого материала попытку выработки нового подхода в гуманитарных науках послевоенного времени; одновременно это был синтез результатов русского формализма, пражского и французского структурализма, а также других направлений. Для этого подхода характерно ярко выраженное методологическое сознание, следование далеко идущим целям и абстрактный характер концептуальных оснований.
30
Воспоминания В.Н. Топорова о развитии семиотики 60-70-х годов больше внимания уделяют не систематическим аспектам деятельности «школы», а энтузиазму, связанному с прорывом в область знания, до того не освоенную наукой, однако в этих действиях было и много непоследовательностей, см.: «Вместо воспоминания» // Ю.М. Лотман и Тартуско-московская семиотическая школа.
– М., 1994. С. 330-347 (особ. с. 338-339).
Принципиальные смыслообразующие предпосылки литера-турных/эстетических текстов, наиболее четко выявленные Ю.Н. Тыняновым и Я. Мукаржовским, развивались теперь под влиянием кибернетики, теории информации и лингвистической теории коммуникации P.O. Якобсона и последовательно переносились на самые различные области гуманитарных и социальных наук, в более широком смысле - даже на все формы культурных явлений, расширяясь до создания теории методов получения знаний в науке и исследования смыслообразования с помощью «текстов» вообще, включая изучение структуры знаний, порождаемых текстами (ср. принципиально сходный подход у Р. Барта в его работе «Структуралистская деятельность») [31] .
31
Kursbuch. 1966. № 5. S. 190 ff.
Эти исходные позиции придавали исследованиям, в сравнении с русским формализмом и пражским структурализмом, гораздо более универсальное значение. С этого момента исследовательский интерес был направлен не только на то, «как сделаны с формальной стороны» литературные и другие художественные «тексты», и не на их функциональную значимость, и не только на системную связь элементов текста и их значение для содержания или на характер «поэтической/эстетической» функции и ее роль во взаимодействии с «другими» функциями, но распространялся на все «тексты», способные на основе своего знакового характера функционировать в процессе коммуникации. Тем самым «художественные» тексты не только приобретали статус определенного типа текстов, но и уравнивались со всеми другими «текстами». Универсальные и специфические черты формальной структуры текстов с различными функциями могли быть соотнесены друг с другом так же, как и структура их ментального содержания. Поэтому этот подход в конечном итоге предполагал не только общую теорию элементов текста, текстов и типов текстов, но и теорию человеческого сознания и требовал исследования возникновения и развития текстов и исторически обусловленных форм сознания, начиная с их мифологических истоков и заканчивая вопросами смыслообразования с помощью специфических (например, поэтических, научных) способов структурирования текста, исследования вопросов о границах и возможностях творческой деятельности, обучения, идеологической манипуляции и т. д.