Впереди лежачий полицейский
Шрифт:
Я посмотрела скользящему брюхом трамваю вслед, когда он вписался в пейзаж с олеандрами, пассажир в окне помахал мне рукой, тихо удаляясь в свою эмигрантскую жизнь. Перешла трамвайную улочку к чёрному офисному зданию, обойдя его слева, спустилась через садик вниз к раздвижным воротам в Novotel. Внутри на ресепшен меня встретил портье элегантный чернокожий со сверкающим взглядом и длинной шеей. Он не спеша взял мои документы и начал хмуриться, лениво заглядывая в компьютер. Я подумала, что весь мой сломанный маршрут и далее должен идти криво по такой логике: или он не найдет подтверждение брони, или это окажется отель-двойник, тогда мне придётся ехать через весь город куда-то в другие предместья, я вызову такси, таксист с большой долей вероятности будет чёрным, и я буду неизбежно снова думать про многочисленных чернокожих, о том, что моему свежему взгляду кажется, как некоторые из них удивительно красивы, совсем иной красотой – животной пластикой и блеском чужих глаз, а у женщин у всех без исключений спинка ровная, и как же они гениально умеют никуда не спешить. Никогда никуда вообще не спешить, даже на Гар дю Нор. И надо перестать уже прислушиваться к их загадочному языку – все равно ничего не понятно.
В прошлый раз на День Бастилии 14 июля на Марсовом поле в толпе среди зрителей, кто пришёл на праздничный
2018 г.
С вашего позволения, я – Дороти
Завтра будет свобода. Я иду по длинному серому коридору. Весь день думала, что нужно успеть собраться, упаковать нужные мелочи – духи, зарядку, вазочку для подаренных цветов не забыть, четыре пары туфель разного цвета, под настроение, и одни открытые босоножки для бессмысленных дефиле в летней шифоновой юбке. Я нервничаю, как бы ни хотела относиться к этому ровно, и думаю, что это естественно – не каждый же день увольняешься. Дохожу до лифтового холла, нагруженная своими одиннадцатилетними пожитками, и вижу сбоку, как мужская рука прижимает кнопку, задерживая лифт для меня. Это последний десятый этаж, но я не знаю, как работает эта теория лифтов, нам иногда приходится его довольно долго ждать. Я вхожу в кабину, одновременно возникая в отражениях металлических стен и большого зеркала. А там – он! Сердце-то застучало-затарабанило, ведь я давно приглядывалась к нему с интересом, ну как давно… столько, сколько мы знакомы. Когда произошла наша первая встреча, он показался красиво-высокомерным, таким человеком, которому зачем-то надо определять себе цену, пусть по привычке, будто он всегда общается только с противниками. На меня он тогда не смотрел, и мельком показалось, что всё же смотрел, каким-то боковым радаром, мужским «нюхом», интересующимся всеми, как новенький, – а что если на этот раз, бывает же, так случается, и влипнешь…
Я вытянулась в струну, молчаливо подкидывая ресницы, резко опуская их в пол, подброшенная в воздух «загадочность», ни фига мы не понимаем в жизни – таем, когда рядом есть интересные мужчины. Таем и гибнем. Потом ещё пару раз мы виделись мельком в этом же лифте, он, не церемонясь, пилил улыбающимися глазами, и мне казалось, что он уже всё решил, и даже если не на далёкую перспективу, но теоретическая возможность того, что снова влюбиться – словно приобщиться к волшебному накрывающему, со сладким страданием, – была ясно видна на горизонте. Это же как радость озарения, словно о тебе небесные силы вспомнили. Это как выходишь из душной комнаты на улицу – кажется, теперь есть кислород и дышится легче, какая-то разбежавшаяся вмиг из пылинки новая туманность, и всё, что ты хочешь и ждёшь, вот-вот оно и начнёт происходить. И всё будто бы для тебя, но не теперь, ведь оно таким и было, просто не всегда можно это понять, так как понять можно лишь, если ты готов. А готов ты, если свободен. А свободен ли ты, этот вопрос уже решай сам.
Автоматическая дверь плавно закрылась. Мы стояли вдвоём – друг против друга. А вот в башнях Москва-Сити – там в лифтах даже кнопок нет, входишь в чистую коробку, и всё – барокамера по пути «в небо». Но у нас всё же есть. А мне бы хотелось, чтобы сейчас мой попутчик тихо заговорил, будто он давно думал меня пригласить на ужин, и не оправдывать, что мы остались одни случайно, и ещё, что не такой уж он строгий, но в этом змеином «театре» ведь нужно держать марку, иначе нельзя, и к коллегам, и ко мне это прямого отношения не имеет, это вообще параллельная реальность. Нужно научиться проживать эти роли разными, конечно, не пересекая чужих интересов и не выступая против системы, боже упаси. По правде говоря, для меня похожие декларации тоже звучат как мораль. Я прихожу, надеваю наушники, слушаю Брамса, делаю работу – получаю за это деньги, и почему я ещё должна играть в чьём-то «театре», не понимаю. Ведь каждый сам себе придумывает нужду чему-то соответствовать, а некоторые даже иногда лезут везде и кажутся ужасно озабоченными по этой причине, не думая, что выглядят неадекватно.
– Мы едем вниз? – робко спросила я, потому что я вдруг поняла, что ухожу отсюда в первый и в последний раз и молчать глупо.
Он, улыбаясь, покачал головой из стороны в сторону и сказал:
– Вверх некуда.
Я притихла, наблюдая за ним, и подумала, что у него в этих четырёх стенах нет выбора. Такой спокойный, видный, голубоглазый, красивый прямой нос – ископаемое! Небрежная трёхдневная щетина с рыжиной, светлая рубашка, синяя полоска, джинсы, холодное – деним, шик миллионера и бездомного – «смотри, детка, как я свободен!». Ах, эти голубые глаза, подтянутый, мужественный и милый. Он милый, вот и всё определение. Ми-ми. Соблазнитель. Такой человек. Как если бы одежда была сшита сложно, но ни одной ниточки господа придирчивые не найдут. Я сразу его вычислила. И даже будто он не хочет казаться, а только жить на вымышленной обложке журнала, как если бы он мог существовать собранным, как гамма, и если бы он цвёл, как вишня на радость всем, кто пришёл к нему. Как ходят японцы по весне любоваться сакурой, у них в языке такой глагол есть. Я уверена, возраст нисколько не портит мужчин – если в нём нет внутренних противоречий, всё расцвет…
Бицепсы, мужской аромат и взгляд свысока. Я делаю вид, что о чём-то задумалась, сама у себя спрашиваю как есть: «Готова ли ты, раба божья, умереть сегодня от любви к этому двуногому великолепию?» Боже, как бьётся сердце, щёки вспыхнули невозможно, даже думать трудно, как это называется… подбирать слова… собирать буквы, ясно думать… – ничего не выходит, я – затуманенное, неразумное.
– Э-э.
Он, медленно поворачиваясь к зеркалу, предъявляет мне самый лучший свой ракурс – рабочей стороной, как говорят фотографы. Звери мои, где вы?! Поднимите меня и несите, ведь я сплю – это сон с погружением в сладкое мгновение, когда ты вдруг знаешь, что схватил эти редкие секунды за хвост, обычно так нельзя, но тут можно, в любовном сне, примерно как сегодня. Унесите меня, ведь такие сны смертельны!
– Нажмите пятый, – сказала я дрожащим голосом, – пожалуйста.
Я вдруг вспомнила, какая неловкость – кажется, его зовут Владислав, Влад. Банально, но я бы тебя звала Волшебником. Пока беззвучно, затем, когда придёт время, – я смогу произносить это громко, я буду кричать, выйдя на балкон из твоей гостиной: ВЛАДшебник, ВЛАДелец, Владыка, Владуня, Владюсик, Владмир, да ты же Влад всея Вселенной, ёпть!
Ах, если бы ты знал, как во мне всё бунтует – не о том, не о том, мимо, я скоро уйду навсегда, нужно как-то пригласить тебя в сказку, больше знаков внимания – их вообще в жизни так мало, ну, давай, с головой – поговорите о чем-нибудь, только без банальностей! Трусливые львы, железные дровосеки, говорящая собачка, летающие обезьяны, они одни лишь реальны, все вместе, ребятки, спасайте, летим по лифту навстречу к моему волшебнику. Будем делать для него всё, что он любит, сегодня, завтра и всегда. У него чёткое имя и трёхдневная щетина, он мог бы быть моим союзником! А знаете, в моём детстве была большая чёрная собака, породы… не ризеншнауцер, но тоже с волосиками. Мы перебрали разные клички: Дорис, Берри, Трейсси, Бруно, Флеш, Тото, но мне нравилось Ричард или the George. Когда мы садились за большой стол обедать, папа командовал в сторону «младших»: «Кажется, Ричард недавно поел, или у меня плохо с памятью?» И мама передавала команду по кругу: «Ричард, за периметр!» И Ричард послушно отползал на жопе чуть-чуть – на десять сантиметров дальше от стола, а мы повторяли ему: «Ричард, дальше за периметр»! Он делал ещё десять сантиметров, этого хватало. А когда папы не было, мы надевали на пса его галстуки, кепку и трусы.
Лифт затормозил, дверь открылась. Он посмотрел на меня вопросительно.
– Я передумала, мне вниз! – виновато улыбаясь.
Получается, потянула время. Так получается.
Дверь лифта не хотела закрываться, пропуская невидимых пассажиров и всех моих зверей заодно. Это мгновение кажется таким длинным, когда ты осознаёшь, что он мог выйти на каком угодно этаже, но он всё ещё с тобой – «предмет» твоей невозможной радости. Будто бы кошку сажаешь на колени, а она ведь независимая, не любит директивных действий – иногда категорически против, а то возьмёт и свернётся калачиком, и ей почему-то хорошо. А ты знаешь, Влад, как бы я хотела назвать кошку? Грейс, Долорис, Барбара, Энди, Роуз, Розмарин или Дива! Когда-то в деревне у бабушки была кошка. Я помню, её принесли котёнком в два месяца. Бабушка бесцеремонно перевернула её брюшком, как в магазине: «Смотрите – это у нас Ксю-ю-юша». Я помню, кидает ей на пол целлофан от сосиски, а я говорю: «Бабушка, зачем её кормить целлофаном? Чтоб какашки сразу упакованными выходили? Может бы, ей еды надо?» И эта Ксюша всё время жрать хотела, но ей по деревенскому правилу кидали одни объедки или что-то подпорченное. Бабушка хоть и придумала ей ласковое имя, а не могла избавиться от манеры называть всех, кто не несёт яйца и не идёт на мясо, мордами и кабыздохами. Кошка как-то выкручивалась и постепенно выросла. Однажды утром на кухне стоит она на столе обеими лапами в большой миске с творогом – там, наверно, было килограмм – и ест жадно, заглатывает в себя большущими кусками, ещё больше: «Наконец-то… я всё это сливочное буду жрать-глотать, хоть пристрелите меня, всё равно буду». И мы с бабушкой такие, на пороге, немного онемев, и бабушка как закричит: «Воровка!» И замахнулась бросить в неё поленом. Я спасла её тогда, кошку, схватив под передние лапы. Мы улизнули в дальнюю комнату, она, облизываясь, дрожала от счастья, а я убаюкивала её, как куклу, тайно радуясь нашему общему успеху, и говорила: «Ксюшенька, ещё свои лапки оближи – они у тебя тоже в твороге». Я всегда считала, что кошки – маленькие люди. А потом в городе была кошка Сольбинка, она же Сольба, хотя ей больше подходило имя Розмарин. Такая аккуратненькая, умненькая и вся из себя чёрненькая с белой грудкой, как у артистки из немого кино. Винтаж. Я тоже думала, что она маленький человек, и мечтала ей нацепить красную бабочку, отороченную золотом, и как только надела на неё, на утро проснулась – а кошка исчезла, сиганула из окна. Я только по факту поняла, что дом пустой, лето, жара – окна настежь. Во дворе её не было, у меня так сильно сжималось сердце, весь день мне казалось, что я поднимаю голову, а на меня сверху летит пушистый белый животик с растянутыми как крылья лапами и красный галстук-бабочка на шее, с золотом. Она, как летяга, жмурится от страха и только лапы трепещутся на сильном ветру, от которого даже деревья гнутся и из ушей вырывает наушники с музыкой. Она, неудавшаяся Розмарин, маленькая меховая дурочка, летит с десятого этажа, не догадываясь, как это больно – шлёпнуться со всей силы. Мне становилось не по себе, когда я представляла, как она должна была расплющиться о землю, как бомба разорваться на кровавые куски. Это был кошмарный сон. Вечером я бродила по дворам, мне её, глупую, было так жалко. Я заглядывала в подвалы, под лестницы, под машины, даже в мусорку, где много этих «ароматных» тележек. Только когда стемнело, она выползла из тайника и начала мяукать громко и жалобно, и я её принесла домой. «Бомба» моя ожила, а бантик красивый где-то потеряла.